a

ТЕОРЕМА   ДОКАЗАНА

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Однажды некто понял, что он существует. Так появился ‘Я.

‘Я понял, что существую давно и неизвестно откуда, ибо стал существовать раньше, чем понял это.

‘Я знал, что существую уже давно, потому что давно существовали  мы все.  Это ‘Я знал от других, как и то, что являюсь гранью многого целого. Когда ‘Я понял, что существую, то решил, что тоже являюсь целым, и одной из Моих граней являемся мы все.

‘Я не мудр, ‘Я не раз уставал от безнадежных вопросов: кем был пока не понял, что ‘Я это ‘Я, откуда ‘Я взялся, что ‘Я есть, зачем ‘Я есть или низачем, как Мне быть дальше,— и, не умея ответить на языке вопросов чем-то для других несомненным, сам придумывал ответы, которые принимаются просто на веру из уст в уста, так что не знаю, ‘Я один или мы все стоим у истоков веры.

Много раз, одурев от себя и общих вопросов, ‘Я провозглашал, что спасение только в единении нас всех с нами всеми.

Но, по свидетельству многих других являясь чем-то единым целостным, мы все тем не менее еще не в силах объединиться, еще длится время, когда своя рубашка ближе к телу, а ближе кожи другой не будет. Религиозными гонениями, войнами, деспотизмом мы все терзаем на кусочки становление чего-то какого-то целого во имя самовластья, именем Меня, грустно. Как только не стыдно?

Но нам не может стать стыдно всем сразу, мы еще не самоосознались как нечто единое целое.

А мы все спросим с хитринкой, а как это мы себя не осознаем и в то же время о себе рассуждаем? А ‘Я смачно так сплюну и так отвечу,— а мы все это и ‘Я в том числе, и ‘Я осознаю нас всех в себе как Мне угодно. Правда плеваться ‘Я не умею, а могу только помыслить об этом.

А мы все на такой ответ промолчим. Потому что чисто философские плевки физически не ощущаются и обижаться вроде как не на что.

Да и что греха таить, мы все разные, это так же точно, как и то, что ‘Я существую. И многие из нас, разные другие, это ясно, не соглашаются с Моим существованием, утверждают, что ‘Я не целостен, отказываются верить, что вопросы обо Мне безнадежны, убеждают в своем...

Да, мы разумные, и это звучит божественно. И в сущности мы все добрые. Но вместе с тем как мы стихийны, как далеки от Бога! Сколько во всех нас мелочной злости на соседа и стадной злобы!

“Мы все умные и хорошие!”, “Мы все глупые и плохие!” — ‘Я плевал на афоризмы разных народов и великих авторитетов. ‘Я не мудр и с юмором смотрю на то, что Мной смыкаются взаимоуничтожающие грани. Попробуй, посмотри тут без юмора.

Впрочем, было. Смотрел. Вследствие этого и существую.— Наблюдая Себя в разных лицах, пытаясь дознаться, как выгляжу, ‘Я будто брожу среди сотен кривых зеркал, бесконечно отражающих Меня и друг друга. Но, увы... — в зеркальном мире существование прямого зеркала теряет смысл: опознать его значит узнать в нем Себя, а только знал бы себя — без зеркал обошелся. Прямых зеркал нет, прямое зеркало — миф, внутреннее свойство зеркал, когда они разные — быть кривыми.

Нет, гляньте, до чего договорился, скажем мы грозно! Прямое зеркало есть, и только одно — это мы все.

А ‘Я говорю, нет прямых зеркал (или зеркала, Мне разницы-то).

А мы тычем себе пальцем тебе в себя на нас каждому из нас, то есть Мне, и говорим, что есть.

А ‘Я говорю, что нет, и фиг докажете, что ‘Я не верблюд. И сплюну смачно, чтоб дураковский спор закруглить.

Это дорога страшная по лицам, по памятям, по мозгам... голова трещит, зрачки лопаются, желудок ноет, веко дергает, протез-гад постоянно выпадывает... заврался ‘Я. Нет у Меня ни головы, ни так далее до протеза, по привычке сморозил. И привычек своих личных у Меня тоже нет, нечаянно как-то от всего сразу избавился.

Вылез как-то из отражения,— которая уж попытка узнать Себя. Бродил, высматривал, чего еще ждать, устал и плакать захотел. Скуксился уже весь. И вдруг смотрю, а в зеркале передо Мной кутерьма райская: листва в синеве полощется, бабочки щебечут, шляпку масленка в траве разглядел, а ведь маслята по тенистым местам прячутся. Ага, думаю, значит это Аркадия может быть (совсем уже одурел), дай, думаю, зайду. В ней всё идеальное должно быть, и ‘Я тоже тогда идеальный, а тогда и мы все должны быть единым идеалом. ‘Я как представил себе, у Меня от волнения веко задергало, ‘Я сощурился, ногти грызу, которых у Меня сейчас нет, и мечтаю: безотносительно к Моим представлениям тут счастливы все! ‘Я прослезился, спору нет, не без стёба, вдохнул глубоко, минута-то какая торжественная, и шагнул...

Чуть на коровью лепешку не наступил. Перешагнул ее, иду дальше. Смотрю, деревня вдалеке. Я сворачиваю в сторону леса: ну уж нет, лучше еще погуляю. Приду раньше времени, мамка за уши оттаскает, что дальнюю грядку опять не сполола. Лучше вечером мамке совру, что к тете Вале в село ходила, книжки ей отнесла. Мамка всё равно не разбирается, поверит.

Спустилась я в овражек перед лесом, в ручье босиком постояла, ногою в нем поводила, и захотелося мне в сено душистое каак — урыться. И бегу я к дальним лугам, на душе моей радостно: “Хорошо-то как! Кабы не насекомые, лучше места и нету! Летом-то у нас идеалия, да и только!” И дальше думаю, черт бы ее побрал, о счастье своем, о жизни, о смерти, чего еще ждать, о вечности и о том, что я такое. Я, как угорелая, из этого отражения бросился. Ч-черт, ну и дети пошли.

Бегу, вою от тоски, от горя дороги не разбираю, с разбегу в другое зеркало врезался, себя обрадовал. Там алкоголик сидит-бухает, Меня на все лады склоняет, у самого язык заплетается. ‘Я остервенел натурально, ‘Я бы грохнул его, если б умел, ‘Я в другое зеркало бросился. И расхохотался от счастья: доцент очкастый, лекция по психологии, Мне большего удовольствия не придумать. ‘Я в другое зеркало — а там визги, как “я на тебя”, “ты меня” да “я себя”. У Меня стадия охуевания началась, того, из чьего зеркала выходил, в психбольницу наверняка уже упекают. ‘Я бьюсь в зеркалах, ни тоски, ни злобы уже, только скрип зубов, которых у Меня нет; везучей, чем в тот раз, Мне еще не случалось бывать, сплошь мыслители под руку: то на матерках в себя плююсь, то в задушевной беседе себя заголяю, то через чьи-то очки в книгу о Себе втыкаюсь... ‘Я ослеп, оглох! Того психбольного с протезом натурально уже к кровати привязывают. Мы все обычно так делаем, когда буйный из себя выходит.

Но случилось наконец, что Мне повезло. Вламываюсь в отражение, оглянуться не успел, как подумал: “О небо, я наверно сойду с ума. Вникать в лица, в тягостные хороводы их, осознавать в себе их одно за другим,— и всякий раз видеть только искаженные копии невидимой сути. Зря я начал эту игру, безнадежно устал... нет, ну прервать ее можно — смертью.” — И затянулся сигаретой, кажется, с марихуаной. И подумал, нет, меня осенило: “О, как я глуп!! Конечно, конечно же, суть есть не зеркало и не отражение! Рука, образ руки — это ложь, взмах руки, реальный и отраженный — ловушка! “Я” — безлико, оно — то, без чего нет отражения, “я” — это свет!”

О небо! ‘Я — это свет! Это то, посредством чего мы все видим, а не что бы то ни было что мы видим! — Торчковая догадка, откровенно сказать, но спасибо ей за свободу, и прочь из меня.

‘Я вылетел из чьего-то сознания, из какой-то комнаты, из зеркала, скользя по очертаниям и больше не вживаясь в них. ‘Я безнадежно устал, да простит Меня тот, с протезом, ‘Я — свет! ‘Я не хочу быть никем, ‘Я хочу быть никем!

‘Я счастлив по уши, которых у Меня нет. И положа руку на сердце, которого у Меня нет, свет, зеркала, образы — не более чем условности, придуманы для удобства, на самом деле их нет.

..

В Западно-Сибирской равнине есть город Новосибирск. В пригороде Новосибирска есть научный центр Академгородок. В Академе одно время жил и работал, а затем наложил на себя руки некто Проклин, лет за несколько до смерти ничем не болеющий доктор наук, ‘Я забыл, каких. Фамилия доктора шла не от проклятого некогда в их роду предка, отец Проклина был еще Проклен, но ради удобства сменил “е” на “и”. Доктор Проклин был благополучным человеком. Ему нравилась работа, и платили за нее достаточно, у него были первенец-сын, две дочки и любящая жена — несколько странная женщина, враги назвали бы ее болтливой, поверхностной и лишенной вкуса, но у нее не было врагов.

Дом Проклиных не затихал до самого вечера. В шумном, подвижном обществе нуждался отнюдь не Проклин, а жена и дети. Они наполняли его дни радостями и заботами, не оставляя времени на жизненно важные вопросы: что-то есть счастье?.. а также жизнь?.. а смерть?.. а что-то есть я сам в этом мире?..

Однако Проклин был человеком не без характера. В квартире из четырех тесных комнат одну он отвел себе под кабинет и приучил домочадцев считаться с тем, что бывает занят. Проклин был увлеченным ученым, так как имел внутреннюю потребность отдыхать от друзей и знакомых их дома.

‘Я опускаю как нечто иррациональное мелочи, итогом которых явился тридцать первый день рождения Проклина. Пустяковые разговоры, книжные, газетные строчки, случайные мысли разного происхождения — и прочая дребедень, какой пестрит каждый будничный день, оседает на дно сознания и однотонно связывается в канву, которую возможно переплести в словосистему из содержательных вопросов тогда, когда внимание на что-то направлено, вылавливает из мешанины отдельные нити и кусками или вдруг целой канвой всплывает из мелочей. У Проклина было направленное внимание, и оно явилось в день его рождения в году 1975-м.

Его жена, переболевшая гриппом, выпила на праздник больше допустимого и быстро удалилась в спальню, где и заснула, предоставив гостям самим расходиться, а имениннику самому убирать стол. В начале двенадцатого дети были уложены, товарищи, которых на этот раз не уговаривали провести ночь за преферансом, провожены, Проклин плотно прикрыл дверь своего кабинета, распахнул форточку и, пользуясь тем, что жена будет долго спать, закурил прямо в комнате: к утру проветрится. Выкурить сигарету он намеревался на сон грядущий, но был выходной, квартира только что убрана, и в тишине, в кругу настольной лампы, тянуло пофилософствовать. Грустные, банальные размышления приятно разливались в голове: “Вот и первый из четвертого десятка. Пройдет время, и я умру. Но будут жить дети. В этом основа жизни, все ее смыслы из этого”. Проклин задумался о том, что такое жизнь.

Час или два спустя он занес к себе рюмку и только начатую бутылку вина, придумал, как извинится, когда жена утром расслышит “никотин по всему дому”, и закурил очередную сигарету.

Спать он отправился ближе к пяти, предварительно начирикав что-то недолгое, но широко и глубоко утверждающее на случайной бумажке и составив в кухонный шкаф недопитую бутылку. Вина оставалось чуть-чуть, но Проклин не был спортсменом по натуре.

Воскресное утро Проклину осветило внутреннее счастье мозгового похмелья, наступающего при некритическом отношении к новорожденному предмету похмелья. Сходив по просьбе жены в магазин, отобедав с семьей, Проклин достал из стола драгоценный листок бумаги, на котором широко и глубоко отразил смысл жизни. В процессе рассматривания бумажки умственное похмелье улетучивалось и конденсировалось не в дистиллят самого себя, а в идею похлопать палас и дорожки. Увы, Проклин не был самодовольным, наивность собственных записей несколько разочаровывала и чуть-чуть раздражала.

И в жвачке обычного воскресенья урывками, но настойчиво Проклину вспоминалось и он придирался к себе, углубляя слишком широкое и развивая слишком узкое чуть менее — для него — невнятными афоризмами: к большему он в тот выходной не был предрасположен. Он просто немного уперся и защищал заполночные размышления о жизни, дорогие сердцу благодаря светлой грусти тридцать первого дня рождения и бутылке вина под кругом настольной лампы. “Жизнь — это происхождение, существование и сохранение информации”, “Информация — это потенциал восприятия”, и прочие афоризмы, а в переводчики ‘Я Проклину не нанимался.

Началась рабочая неделя. Недели складывались в месяцы, месяцы, как мы все договорились по объективной необходимости, в года. Проклин защитил докторскую и, решив, что как ученый себя исчерпал, дальнейшие возможности не использовал, а занялся преподаванием и, как он сам однажды махнул рукой, скромными статьями “на старом жиру”. Дети росли беззаботно и по рецепту, у доктора высвободилось время на личные увлечения. Общественная деятельность его не привлекала, возникший досуг он посвятил всё тем же размышлениям о жизни, которые отчего-то не забывались. Размышления тяготели к краткой, только необходимой форме, абстрактной в силу многолетней профессиональной привычки. Возникали сомнения, Проклин перебирал литературу, подчас обрадованный, стал кое-что и записывать. Не из бурных натур, с ума он сходил постепенно.

Домочадцам и в голову не пришло, что их папа шизует. То, что он больше времени просиживал в кабинете и менее охотно принимал участие в мероприятиях жены, само собой разумело, что у доктора наук больше работы. Своим увлечением Проклин ни с кем не делился, привыкший если что-то излагать, то ясно и сжато, никак не сыро и туманно. К тому же его в корне банальные размышления о смысле жизни, ширясь в глубину и углубляясь в ширину, обретали фундаментальность, смущавшую самого сочинителя. Бывало, доктор вставал из-за письменного стола с намерением бросить недостойное взрослого человека занятие. Но выпадало свободное время, и он снова торопился к радости погружения в открытую им стихию, к дерзости составления ее ментальной карты.

В 1982-м году Проклин близко сдружился, как редко бывает в 38 лет, с Жизом Сергеем Владимировичем, которого раньше он знал только в лицо.

..

Жиз Сергей Владимирович родился в 1948 году в городе Новосибирске. Но важно не где, а каким он родился. Он родился очень неспокойным и, не придумав еще своего смысла жизни, уже твердо был убежден, что додумается. Он всё время задавался заумными вопросами, неограниченно пользуясь свойством нашего языка ставить вопросы, вразумительные ответы на которые могут и не найтись в языке, обладающем вышеупомянутым свойством. В школе Сережу Жиза не любили, считали заучкой и подлизой, потому что он советовался с учителями и бесперебойно хотел учиться. Сережа страдал от непонимания сверстников, ему очень нравилось делиться добытыми знаниями, а кто ж пойдет даже на самый интересный доклад к нелюбимому однокласснику. И Сережа страдал от сопутствующей, на его тогдашний взгляд, ненормальности: кто-то не знает того, что знает он.

Однако, поучившись в университете, он уже от этого не страдал, а мучился, что кто-то знает о том, о чем он не знает и знать в таких объемах никогда не сможет, и надо либо смириться, либо изобретать идеальное средство для передачи знаний. Смирение экономит силы и время, а у Сергея не было ни капли свободного времени, он двигался кипуче и бодро в поисках своего смысла, поэтому с малознанием он смирился. Но силы и время не сэкономил, его тут же начало мучить другое: самые животрепещущие научные результаты о контроле не над средой, а непосредственно над человеком, по политическим причинам были далеко не доступны активному обмену. Как так, не мог уяснить Сергей, мощнейший генератор знаний — наука, и сплошь и рядом засекречен в ненаучных целях? Проще сразу смириться с трепанацией черепа,— Сергей мало сомневался, что политики распорядятся собратьями по разуму оригинальнее. Уехать в более свободное государство быстрее, чем дознаться философского камня, и Сергей Владимирович завербовался шпионом. Был у него и маловажный личный интерес съездить в Великобританию, но непосредственно до приезда к другу Бону Жихарду личное не возобладало над благородными высшими исканиями — может быть, революционера? — Жиза.

А только еще раньше, чем когда в нем сложились признаки личности, плескалась в нем неугомонная, крылатая — то ли тревога? — скулила и шлепала янтарными бликами по холодной воде странной речки. Изначально бежала та речка вспять, не к морю, а от него, через горы и через долы, нарушая законы физики, бедлам, короче, в озорной, а местами хулиганской веселости искала неба своего прозрачно-светлая речка и своего отражения в нем. Проще не умею сказать, сказал что увидел.

Нет, не стыдно, перегруз непосильный — перед всеми стыдиться.

Ко времени знакомства с Проклиным коренастый, лысоватый Сергей Владимирович уже года два как вернулся в СССР и вел холостяцкий образ жизни по нескольким причинам. Прежде всего неспокойным родился он, и стабилизирующие женщины интересовали его редко, стихийно и ненадолго, а в глубине души он считал их еще более пустоцветами, чем идеи, которые притягивал за уши к своей беспрестанной деятельности. Кроме того, Жиз однажды уже был женат и раз и навсегда решил, что семейное счастье — удел для него скорее обременительный, чем необходимый. И наконец, Жиз еще до очевидного повода к разводу интуитивно предполагал, что размножение — не единственная задача человечества. А когда жена-пустоцвет при разводе прихватила с собой комнату жилого пространства, он менее интуитивно предположил, что рост населения — это скорее проблема, чем задача, и что, вообще, у человечества, не мог не предположить следом Жиз, много проблем, назревших бесспорно и злободневно, а назревших задач только одна — решать эти проблемы. Позже, встретившись с Проклиным, Жиз тоже родил афоризм: стихийность целей — характерная черта развития, направленного на экологическую гибель. Жиз и до Проклина рожал афоризмы, при этом не придирался к ним муторно, а с легким заплечным ящичком двигался в поисках своего смысла жизни. Возможно, его искания были бы менее размашисты и абстрактны, если бы жена родила ему сына или дочь перед тем как убираться ко всем чертям с отвоеванной комнатой. Однако, ‘Я не так твердо, как сообща с другими, уверен в причинноследственности, и фиг Меня знает, жизненные обстоятельства определили ход мыслей Сергея Владимировича или сам склад психики — образ жизни.

..

Однажды в одном из сибирских городов состоялась небольшая конференция — очередная акция за Байкал. Проклин и Жиз сконтачили еще в поезде по дороге на конференцию. Проклин спросил соседа по купе, чем тот занимается, а Жиз исчерпывающе ответил, являясь не мирным научным работником, а образованным в своей области энтузиастом, охочим до прилегающих областей. И Жиз навострился, заметив, как последовательно, метко и вместе с тем неожиданно любопытствовал Проклин, за вопросами угадывалась стройная, нетривиальная система. А лаконичные, глубокие формулировки Проклина об основном смысле жизни привели Жиза в тихий восторг. И эти двое спелись с полуслова. Проклин, удерживая детский смех, что нежданно встретил братана-шизика, выражал их созвучные взгляды тониками-утверждениями, заострял тему субдоминантами и доминантами вопросов, а Жиз широко и вдохновенно разворачивал тему за темой, извлекая из своего с виду невзрачного энтузиастского ящичка факты и различные мнения целыми аккордами, украшая трелями, перекрещивая и с руки Проклина сводя снова их в тему тем. Колеса перестукивали в ритм их бесед, ‘Я вытанцовывал дебильный буги-вуги под эти беседы, Мне неважно, о чем, главное, чтоб ритмично. Блин, наверно, ‘Я бестактный.

Жиз переполнился энтузиазмом, а более основательный Проклин первым предложил занять в одной гостинице соседние номера. И почти неделю Жиз каждый вечер шлепал в домашних тапочках (взятых в командировку с собой) навестить нового знакомого, попить с ним чаю, для чего Жиз еще днем запасался чем-нибудь хрустящим из кулинарки. Проклин пару раз приглашал Жиза на бутылку сухого винца. И они разливали вместе с чаем и вином по стаканам неиссякаемый оптимизм и вдвоем черпали из глубоких омутов, где уже отказывает в ясности язык и только таинственно светятся Мои зенки, которых нет.

..

Был 82-й. Проклин зашел с работы к Жизу. Жиз обитал в однокомнатной квартирке, которая до смерти мамы-Жиз была уютной и чистенькой, а после — удобной и чистой: Сергей избавился от ненужных вещей, реликвии упорядоченно утрамбовал и редко покупал в дом несъедобное. Ужинал в одиночестве он нечасто. К Жизу заглядывали от случая к случаю, но очень многие, то тот, то этот порадоваться Сережиной неугомонности. Приемля от жизни всё, он умел заражать устремлениями куда-нибудь кого угодно, он носил с собой атмосферу, в которой никого не смущали глубокомысленные замечания и не нужные в давно устроенной жизни споры о всяких сведениях. Желание отдохнуть в такой атмосфере изредка возникает у всех, вот и плескался по вечерам в заварнике Жиза чай.

Не каждый вечер Сергей бывал дома. Он застревал иногда на работе, под настроение о чем-нибудь смутно догадываясь и мечтая. Но с вечера пятницы и всю субботу он непременно проводил дома, и пятничными вечерами к нему захаживали чаще, чем раз в полгода, одни и те же несколько человек. Это были любители шахматного азарта и не только, готовые за чаем, вином и водкой резаться в очень короткий блиц до двух ночи. Сергей пил умеренно, но атмосферу с собой носил.

Пятнично-субботним гостем у Жиза стал также Проклин.— И с появлением Проклина гостей у Жиза, даже шахматистов, шло незаметно на убыль. Прелесть визитов терялась, знакомые чувствовали, что Сережина летучесть обретает направленность, и он не делился какую, а при его открытости это оставляло неприятный осадок. Он больше не раздавал приходящим распахнутую радость витания вокруг умозрительных вершин. В нем стала проскальзывать расчетливость относительно свободного времени и своих знакомых. То есть Сергей Жиз становился таким же, как и они: занятым собой и своими делами. А зачем тогда к нему заглядывать, к давнему чудаку, рано осиротевшему и не нашедшему свое место в жизни?

И вот как-то вечером к Жизу на чашку чая заглянул Проклин.

Сергей махнул другу на диван и поспешил в кухню расправляться с чем-то экстренным. Балконная дверь напротив дивана растворилась и за порог ступил юноша лет семнадцати, от силы двадцати, вытянутый, со скованными плечами и неслышным шагом. Живые серо-голубые глаза разглядывали Проклина из-за длинной светлой челки, вопреки робкой фигуре, открыто и как-то издевательски отстраненно. И при всем этом юноша улыбался с принужденной доброжелательностью.

Проклин машинально поднялся навстречу и представился. Странный юноша пожал руку и назвал себя Альдером. Несмотря на режущую ухо оригинальность, это имя шло в тон его изменчивой краске лица, удлиненным, но плавным чертам и, однако, тонким губам. Пожатие его холодных пальцев было угловатым и тоже отстраненным.

Альдер, неловко помолчав, убежал к Жизу. А Проклин, улыбаясь, вышел на балкон с сигаретой, унесенный в невозмутимость светом полной внутренней жизни. Когда Жиз и Проклин разобрали по чашке чая, Альдера не оказалось. У него, однако, свои прибабахи.

Жиз вкусно отпил чаю и вручил Проклину письмо от друга Бона, с которым переписывался уже лет двенадцать, не меньше. (Бону было двадцать два, когда он познакомился с Сергеем на одном из международных молодежных мероприятий.)

“Здравствуй, Сергей! Я с огромным интересом прочитал твое последнее письмо и, конечно же, не имею ничего против, чтобы ты дал прочитать мой ответ г-ну Проклину. Наш с тобой спор о ваших с ним взглядах, надеюсь, будет ему небезынтересен.” — Вот и всё.

Дальше в письме шла белиберда, небезынтересная только Сергею, Проклину и Бону Жихарду. И, как выяснилось, Бону Жихарду.

..

Бон Жихард родился в Великобритании в 1950 году. В 1988-м явился одним из двух основателей паскудных лабораторий “Глаза”. Под манерами суховатого английского обывателя Бон Жихард оставался человеком глубоко стеснительным и ненормальным. ‘Я гулял по сну Бона Жихарда, по его заклятому сну, год за годом уводившему Бона из этого мира в кошмар.

‘Я, засыпая, кем бы ни был, теряюсь, исключая продвинутых оккультистов, которые и бодрствуя и во сне Меня держат на мушке, мыкают, мыкают и в конце концов херят. Но во сне Бона Жихарда не заблудиться, там с детства царит печальная правильность.

Сон Бона цвета белого разных оттенков и светотени, очень геометричный, в котором даже неправильность камней и асимметрия положений будто закономерны. Непроницаемо светлая плоскость до горизонта, на которой участками перелески, и по-старинному обставленные комнаты без стен, и земляничные поляны с родниками, и одинокие плавательные бассейны...— и всё что угодно, надо просто идти и рассматривать, и это удобно, потому что плоскость расчерчена сеткой квадратов, легко и строго угадываемой и подо мхами, и под ковром. Это проклятый сон. Попав в него, я, как завороженный, шастаю, пока не открою глаза, будто не спал. И ни на минуту в этом сне не могу забыться и влечься пассивными впечатлениями. Порядок, царящий всюду, везде, есть овеществленное выражение моего отчаяния, я не знаю, из-за чего я отчаялся и как давно, помню только, что в этом сне бываю с детства. И мне ни тяжело ни легко бродить в белой вселенной: отчаяние и тоска вокруг, но отчужденные от меня.

Были редкие моменты наяву, в вещах начинала проглядывать белая геометричность, а звуки и голоса слух принимал, как гладь стекла отражает сиянье снегов или зеркало озера — небо. И я тогда тоже, как проклятый, как завороженный, мог внимать только мысленно, а сердце в теле будто седело и замерзало.

Мой сон стала окутывать явь когда я учился. Средства нашей семьи не позволяли оплачивать обучение, я долго готовился к экзаменам и был зачислен стипендиатом. Я старался жить на свои деньги, это оказалось вполне в моих силах. Из дома от младшей сестры приходили плохие письма. Отношения с однокурсниками сложились отчужденно-нейтральные, из-за моего неумения быть веселым сначала и из-за разочарованности в них затем. Мне тем более не хотелось с ними сближаться, что я сам был таким: функционально безотказным и даже без незначительных оригинальностей, которыми гордились мои сверстники и считали признаками интеллектуальности. Впрочем, большинство из них, в отличие от меня, были начитанные и смело думающие молодые люди. И не меньше, чем сама функциональность, меня отстраняла от сверстников их также гордость ею и вера в нее как во что-то безусловно хорошее, они видели в поступлении, учебе, успешном окончании цель, не желая видеть, что за социальными программами не стоит никакой безусловной цели. Меня тяготило, что я хорошо отлаженная программа, и отвлечься от этого мог только самим исполнением ее — учебой. Зато когда я вникал в наивный порядок, выписанный на странице конспекта и претендующий на мировой в том мире, где не было моего сна, мельтешенье вокруг страницы съеживалось и не замечалось. Но стоило отодвинуть учебу на второй план ради, казалось бы, стольких способов провести время, начинала донимать тоска, я просто не знал, что с собой делать.

Я не мог придумать, где провести каникулы после третьего курса. Ехать домой не хотелось,— наша семья развалилась. Если бы сестренка не отбилась от рук, мать с отцом еще возможно бы помирились, но ведь и сестренка не сбегала бы, если в нашем доме жила любовь. Любовь условно можно признать метацелью, однако не алгоритмов, с детства вдолбленных в нас. Я думал провести каникулы в студ.городке, но ко мне пристала одна сумасбродная девица и утащила к своим друзьям на северо-запад Англии. В тех краях затерялось озеро под склонами древних холмов, и где-то там расположился еще до нашего приезда небольшой туристический лагерь. И долгие дни там я заболевал сном наяву. Заболевал, так как с тех пор ностальгия вырывала меня из яви в сны и в явь из снов.

Полусумасшедшая подруга — она могла бы быть здравомыслящей, но боялась этого как огня — везде легко приобретала знакомых, и через многих из них доставала наркотики, ей было неважно какие. Я научился сохранять память при курении марихуаны, и это приоткрыло мне дверь внутрь себя, а белому сну из меня в явь. Узнанное теперь уже не забывалось, большей частью глубоко индивидуальное, которое, как я для себя убедился, невозможно почерпнуть из других источников и в той же мере нельзя передать другому. Прочие наркотики я избегал, сначала не умея справиться с волной чувственного наслаждения, а затем не имея от них никаких содержательных впечатлений. Но, благодаря подруге, попробовал ЛСД. И дверь в мой белый сон распахнулась.

Сравнивая свой приход с рассказами новых друзей, я понял, что ЛСД дает мне не то же, что им. Я не испытал никаких потрясений внутреннего мира, мое “Я” не билось мучительно, оторванное от тела и от реальности, в кашеобразном водовороте галлюцинаций, как я это смог представить из описаний подруги, и я не погрузился в чистый восторг, увидев действительность глазами совершенства, что следовало со слов другого из нашей компании. Принципиально, как я мог судить, их приходы не различались: это были противоположно выраженные отношения “Я” с действительностью. И из этого я решил, что реагирую на ЛСД несколько иначе, чем другие.

Я просто оказался перед распахнутой дверью и вышел в тот мир, в котором существую действительно, такой, какой есть без иллюзий: ни с чем не связанный, чуткий и точный, как вымеренные весы, свободно путешествующий по своему сну, как я понял тогда из сравнения с друзьями по лету, гораздо более реальному для меня, чем кишащая социокультурными химерами реальность, в которой бестолочью обретаемся мы все.

Я уходил в свою реальность спокойно и в ясном уме — через другое состояние в нее и не попасть,— иногда оглядываясь на пороге с улыбкой к покидаемым зеленым холмам, лазури озера и неба, ко всем отжившим свое, хоть и на время, в моем мозгу образам и перешагивая порог с той же улыбкой, но уже с чистым взглядом. Выйдя из сна и вытеснив иллюзорную явь, белая реальность больше не была овеществленным отчаянием. Раза два желание позабавиться, холодная игра ума направляла меня по идеальным квадратам плоскости к тем горизонтам, за которыми я находил зеленые холмы, озеро, на берегу его наш “туристический лагерь”, в точности так расположенный, как его условно реальный двойник, но в точности идеальный, не требующий имен и названий, будто заданный безликим законом абсолютного восприятия, извечный, неподвижный, пустующий. Последние три качества не огорчали меня, я мог привести в движение любую деталь,— но и любое движение было неотделимо от и отвечало белой геометрии вне меня и во мне, не знающем времени и пространства, тоже пустующем.

ЛСД мы употребляли не много раз. Не могу оценить, как быстро, но наркотики кончились, новые люди больше не подъезжали. До начала учебного года подруга успела протащить меня по околоткам пол-Англии и завернуть на краешек Франции. Понимая, что ей во мне интересна только молчаливость и сдержанность, я тем не менее привязался к ней настолько серьезно, что когда она запросто распрощалась со мной и уехала с французом-хиппи, мне было трудно решиться, как быть с остатком денег: подзаработать на разгрузке судов и купить обратный билет или потратить их сколько есть на сверхдозу снотворного. Откровенно хотелось второго, я отказал себе только потому, что это слишком напоминало дешевую мелодраму. Я вернулся обратно, хотя естественней тогда для меня было бы отравиться.

Депрессия, навалившая в ту минуту, когда подруга вышла из кафе и приблизилась в сопровождении парня ко мне, курившему у входа и ждавшему ее,— нас троих очерчивало предзакатное солнце, выложив по ту сторону дороги сплошную узкую тень от двух-трехэтажных домов, одним концом улочка странным образом выходила прямо в море и проваливалась в квадратную фиолетово-розовую дыру с прямой чертой горизонта (я мог запомнить не в точности ту улицу, будучи сильно накурившимся); ослепительно юная в преддверии вечерней зари, она, улыбаясь, подошла ко мне, представила парня, своего нового спутника; в тонкой руке, увешанной легкими браслетами, протянула мне бумажку с адресом, привыкшая распоряжаться мной, передавала привет Лоле и сказала, что я могу у Лолы заночевать, с пьяным смехом поцеловала меня в щеку, что-то сказала по-французски парню, показывая на меня, он прикрыл ей рот ладонью, затем дружелюбно взглянул мне в глаза и протянул руку, на которой болтался двухцветный, витый шнурок; я пожал его теплую ладонь, вручил ему ее сумку, сказал ей, что если у меня найдутся какие ее вещи, оставлю их у Лолы, стащил с края ступеньки свою сумку, помахал им рукой и пошел прямо к странному концу улочки; за спиной я расслышал, как она начала говорить парню, хорошо понимавшему, видимо, по-английски, фразу, конец которой я мог угадать: она не раз говорила в моем присутствии другим, что меня невозможно удивить, обрадовать или расстроить и она часто сомневается, чувствую ли я вообще что-нибудь; в квадратную дыру из моря и неба я не провалился, а шел-шел куда-то под уклон, спускаясь к самому порту, и когда подходил к берегу, все поверхности заалели со стороны, обращенной к морю, и я устало удивился тому, что как чудесно должны жить обитатели этой улицы — на ней солнце садится не в крыши домов, а в море; — навалившая на меня в тот долгий момент депрессия, слоисто расцвеченная закатом, вытеснила белый сон из меня, я забылся там, где меня свалило, и только ранним утром серых будней, напичканных суетой, перед ненужной ненасытностью которой я всегда терялся, пришел в себя не зачарованный, и не настоящий, телесный, живой, функциональный. Я отыскал Лолу, отдал ей забытую в моей сумке кофту вчерашней спутницы, заработал на дорогу и вернулся в родной студ.городок. К началу учебного года я по ночам спал крепко, темно и глухо или курил в раскрытое окно, отдохнув на каникулах, я был готов к дальнейшему выполнению заложенных в меня программ, и как прежде, стоило мне задуматься о чем-нибудь постороннем, медленно тяжелела тоска — неусыпное возмездие за ненужные мысли. Но отныне наравне с ней, перебивая ее, раздваивая, меня одолевала ностальгия по сну, знакомому с детства, в который минувшим летом я выходил, оставляя за спиной озеро, лагерь, холмы.

Я отдавал себе отчет, что стремление к “распахнутой двери” в “мой мир” являлось “психологической зависимостью от наркотика”. Но я также отдавал себе отчет в том, что психиатрические термины помимо нестрогой смысловой нагрузки имеют эмоциональную, в контексте социальных расценок часто очень определенную.

Зараза хиппизма потихоньку распространялась везде. Некоторые люди меня тоже считали хиппи вразрез с моими личными убеждениями: я одевался прилично, наркотики употреблял крайне редко и в очень узком кругу знакомых, что не соответствует всеобщему братанию хиппи хотя бы количественно.

Употребляя наркотики в студ.городке, я узнал, что такое наркотическое опьянение. С его помощью мне удавалось вызвать скольжение той условно действительной плоскости, в которой нашим совместным существованием фиксировано “Я”, выходить освобожденным на перекрестье с другой, с которой я едва успевал переступить на режущий край третьей реальности, которая начинала вращаться быстрей и быстрей, с нее сносило на четвертую, энную, по которым я бродил и смотрел, сколько мог, в поисках единственной двери, пока все-таки не скосит безотчетный, глубокий сон. Я не считал нужным объяснять себе, почему стал доступен наркотическому опьянению и стала недоступной та реальность, которую я искал, моих поисков это бы не облегчило, а отказаться от них было столь же разумно с общественной точки зрения, сколь и безвольно с моей личной.

Появилась и “незначительная оригинальность”. Ни марихуана, ни ЛСД не делали меня счастливым или сверхумным, но давали крен плоскости, высвобождая меня, как и других. Меня занимало наблюдение за реакцией на одни и те же наркотики моей и других людей, зачастую способных к общим занятиям и взаимоинтересным беседам. Представить себе реалии и антиреалии окружающих я мог, но непосредственно сличить свои и чужие — нет, даже не ставил перед собой такую задачу в силу ее невыполнимости без участия наркотиков. Возможно, бывают люди, способные высвобождать себя и других без применения наркотиков, но я не встречал,— об оккультных психотехниках я тогда не знал. Возможно также, если бы не лагерь на берегу озера, я ушел бы в свой сон через учебу, но это было бы ценой незнания. О том, что узнано, я никогда не жалел.

Учебе заведенная “оригинальность” не мешала, учеба по-прежнему была для меня средством забыться. Однако в знаках уже не угадывалась белая явь, как было прежде при некоторой концентрации внимания. Для этого надо было отбросить сомнения и принять игру,— не раз соскользнувший с эмпирической безусловности, я этого уже решительно не мог, я больше не хотел себе врать.

Страшный кризис в моей жизни стал зреть, когда подруга, с которой мы разошлись на французской улочке, сама приехала и нашла меня. Она приехала, разумеется, не одна — это бы значило, что ей важен я, а не кайф времяпровождения,— из ее спутников я знал только одну девушку по летнему путешествию, остальные трое внешним убранством и внутренними устремлениями полностью соответствовали стандартам “братьев” этих двух подруг. Всем пятерым я сказал, что если они остановятся у меня, то я сам вскоре останусь без жилья, они нашли какую-то комнату на окраине. Их ожидание интересных знакомств и вдохновенных бесед рассеялось в той же мере быстро, в какой было нетерпеливым, они стали часто бывать у меня, хотя через неделю-другую нашли бы свой круг общения без привлечения меня: длинные волосы и рваные джинсы приобретали популярность.

Я не знал, как мне жить дальше. Я больше не был похвально правильным набором задач, ночами просиживая за чаем, слушая романтические споры и насыщенные метким слэнгом рассказы, наблюдая, как они занимаются свободным творчеством и играют в забытые детские игры, давая иногда вовлечь себя, шастая с ними по городку, его скверам и забегаловкам.— Я больше не функционировал. Явь не заволакивала, но разум, толкаясь в чужие двери, не светлел, а помрачался. Я с совместным тупым удовольствием растягивал надуманные забавы и беспечный пересчет скверов. Но сам же не мог не презирать их развращенность бездельем. Меня тянуло убивать время вместе с этой компанией, но неотвязно глодала тревога,— беспредметная: я не был убежден, ни даже уверен в ценности жизненных программ и с легкостью мог оправдать для себя любой образ жизни,— тревога переходила в неслышную внутреннюю истерику, чем бесцельнее я тратил часы, вечера и дни. Что-то давно уже ненадежное наконец сломалось, и мне впервые захотелось умереть. Это было впервые, но очень сильно.

Тогда, во Франции, выбирая между дорогой до студ.городка и сверхдозой снотворного я хотел не умереть, а избавиться от проблем. На этот раз в моих силах было вообще не иметь проблем, но на этот раз мне не хотелось жить.

Бывшей подруге я не дал установить прежние отношения, просто не допуская ее до близости. Она растерялась очень ненадолго и, было заметно, задалась целью вернуть свои права на меня. Я чувствовал, что она искренне желает моей прежней доверчивости и своей насмешливой полузаботы, но не мог и не хотел к ней привязываться. К тому же, до ее приезда я успел переспать с двумя едва знакомыми женщинами, они невольно вспоминались при настойчивости с ее стороны, и эти ассоциации заставляли меня не просто игнорировать, а очень холодно ее пресекать.

Я не знаю, к чему бы пришло наше невысказанное противостояние, но она неожиданно увлеклась магистром прошлогоднего выпуска. Влюбилась она тоже искренне, мотивы влюбленности, как обычно для нее, были вполне прагматичными: молодой магистр, не будучи заядлым курильщиком опиума, мог свободно его достать.

Коловращение, зачинавшееся вокруг опиума, с каждым оборотом пестрело новыми и новыми лицами, комичными случаями, легкими нуждами и их везучими, часто тоже анекдотичными разрешениями. К этому времени обе “сестры” расселились по любовникам, один “брат” тоже смог устроиться, двое, пожив у меня, не выдержали и уехали вообще: предполагаю, я высказал или сделал им что-то плохое, но они мне ничего не рассказывали, а сам не смог вспомнить. Это убыстрявшееся коловращение утянуло меня с первого оборота без сопротивления с моей стороны.— Магистр, знавший, что я давний “брат” его новой любовницы, посчитал своим долгом угощать меня опиумом при любой возможности. Я не отказывался, потому что не знал, как жить дальше, потому что по-настоящему хотел умереть, потому что уставшие вглядываться глаза искали утерянной ясности и находили везде победоносно вопящую жизнь над безмолвием косной материи, потому что я съелся, меня изглодала тревога, и когда я обкуривался, она так вырастала, что я захлебывался в ней и глох от ее криков, тоска становилась мной, а я тоскою, и тогда хотелось взрывать и царапать, но я наоборот застывал, и тогда с предсмертным облегчением чувствовал, что по-настоящему умираю.

Приложив некоторые усилия, я мог объяснить с медицинской, биохимической, психиатрической точки зрения процессы в себе, мог худо-бедно разложить их на постфрейдисткие термины, вполне укладываясь, например, в частный случай некрофилии по Фромму, но странности эти объяснения не уменьшали. Я кожей почувствовал и осознал, что объяснения дают не знание, а наводящие образы, что они адресуются к личному опыту, внутреннему и в иррациональном зерне неприкосновенному, которого может не быть даже если есть исчерпывающее объяснение. Умирая, я умел объяснить и НЕ ЗНАЛ, почему не хочу останавливать умирание.

Знакомые курильщики, как ни странно, сразу заметили, что на меня опиум действует иначе, чем на них. Кто-то пробовал научить меня, как надо получать удовольствие, кто-то махал рукой, что я типичный продукт общества, кто-то неустанно изумлялся и долгими выкладками доказывал, что опиум не может не доставлять наслаждение прежде всего физиологически, нашлись двое, начинавшие с наблюдений за мной свою нескончаемую беседу о степенях закрепощенности сознания, в любом случае я каким-то образом вдохновлял окружающих на новые темы для разговоров. Становиться по началу обкура и по вялым отходам всенародным предметом обсуждения мне, конечно, не нравилось, я готов был молиться на ту дверь, за которой когда-то бывал. Незаметно шло время. Бросить курить я уже не мог, не достаточно владея собой. И не хотел бросать.

Кругом стало много людей, всяких, из различных слоев общества, неординарных и по-своему стандартных, их отличала одна черта: постоянные попытки не быть функциональными, временами закономерно переходившие в суицидальные попытки быть нефункциональными. Я очевидно не вписывался в ряд “бунтарей”, но вынужден был жить среди них. Из новых знакомых не быть тем, чем их с детства планировало общежитие, удавалось такому же небольшому количеству людей, в каком вообще встречаются незаурядные люди, незаурядные не способностями, а мотивами поведения. (Меня совсем не касались те незаурядно одаренные люди, которые направили себя на успешное выполнение жизненных программ и которых, по моим наблюдениям за сверстниками иного толка, гораздо больше, чем “загубленных талантов”, в частности, вокруг опия.)

В опиуме заключалось то, чего я хотел,— смерть, и я не ставил ему никаких преград. Та жизнь, в которую я кинут с рождения из, теперь я знал это, своего настоящего, вселяла в меня ужас бессистемным, гротескным изобилием, абсурдной ненеобходимостью. Когда она пихалась в глаза возней и мешаниной, меня порою рвало. Знакомые удивлялись, как я болезненно переношу курение. Не проходило дня, чтобы кто-нибудь не спросил, зачем я курю. Я в свою очередь не мог подписаться под их одой маковой смолке и под медицинской анафемой вослед.

Безотносительно к тому, обкурен я или нет, время шло незаметно, истончалось и исчезало. Затем валило, физически ощутимое, и стоило мне шевельнуться, давившее тяжелее. Удушив до беспамятства, снова вдруг исчезало. У меня заимелись основания для вопроса, что усугубляет наркотик: чувство реальности или отсутствие такового; но собственные умозаключения очень быстро утомляли, я вполне довольствовался сумбурным впечатлением, что если наркотику сознательно присвоить роль отравы, его физическое воздействие — прощальная шутка самой действительности. Борьба с постоянным исчезновением времени стала одним из кошмаров, составивших мою жизнь. Через другой кошмар пресуществилась связь времени и пространства. Я часами не мог дойти от кресла до стола, но вдруг находил себя идущим в пальто под дождем и едва успевал осознавать, что вокруг происходит. Галлюцинаций при этом я не переживал, “реалии”, “антиреалии” оказались заключены в кавычки, липучие, путаные фантазии возникали во множестве, но имеющие единственный смысл — неуничтожимая вещественная зряшность. Меня не покидало чувство, что теперь я могу быть исключительно элементом объективного мира. Тревога, презрение, скука, страх...— подобного негативного отношения к миру во мне оказалось чудовищно много, я с беспомощным изумлением это физически ощутил когда они начали материализовываться в болях и дурноте: меня донимали очень разные боли и очень много их. Иногда при взгляде на человека я отходил, унимая ужас, как мучился бы этот человек, если бы терпел во плоти свое негативное отношение к миру.

Скоро стало ясно, что, направив себя на смерть, я исключил для себя все другие шансы. Но смерть приближалась слишком медленно, я не выдержал. Несмотря на то, что к тому времени знал не только об атеистическом и христианском взгляде на самоубийство и сомневался в освобождении, я сбросился из окна. Это произошло месяца через четыре после того, как бывшая подруга приехала в городок и нашла меня. Зимнюю сессию я сдавал успешно, летнюю удовлетворительно, резкий отказ от учебы еще не стал особо заметным.

Поэтому я удивился, когда в больницу пришел навестить меня один преподаватель, вниманию которого я когда-то, будучи на втором курсе, предложил свою работу, как потом понял, наивную и самонадеянную. Профессор был очень недолго, оставил на тумбочке формальный пакет яблок, посетовал на занятость и, несколько натянутым тоном, сказал, что до него дошли слухи об увлечении ЛСД, что он надеется, у меня хватит ума и независимости устоять перед повальным сумасшествием молодежи, что наркотики вряд ли правильное решение каких бы то ни было проблем и он настоятельно рекомендует мне адрес одной анонимной клиники, порекомендует также студенческому профсоюзу выделить фондовых денег на мое лечение, стоило бы по этому поводу позвонить ему домой, вот телефон.

Выходя из палаты, он еще раз посмотрел на меня и добавил, что ни в коем случае не претендует на роль наставника в моей жизни, для этого он слишком занят, а просто его раздражает и ставит в недоумение глупость, с которой нынешние молодые люди используют право выбора,— эта фраза запала мне в память, я последние месяцы так много думал о праве выбора, что даже удивился, когда услышал эти два слова от другого человека. И, конечно, для нас двоих за этими словами стояло разное. Он говорил о выборе быть исполнителем какой-либо из разнообразных программ или не быть, без права ухода из функциональной действительности иначе, чем через смерть. Я раздумывал о том, существует ли право выбора одной из многих реальностей, а если нет, то существует ли тогда право выбора вообще? И я склонялся к выводу, что тогда — нет.

Когда мне разрешили вставать с постели, я позвонил профессору. Он был для меня слишком большим авторитетом, чтобы пойти на поводу у своей гордости и выбросить телефон. Он поставил в известность, что студенческий профсоюз взялся оплатить мое лечение полностью, меня зарегистрируют в упомянутой клинике под таким-то именем.

Эта лечебница оказалась наполовину психиатрической. Через несколько дней меня направили в психиатрическую половину дома. Я лечился. В размеренном, отлаженном больничном режиме доводившие меня кошмары и боли тускнели, теряли силу и забывались. Лечение прошло успешно, из больницы я выписывался хорошо сбалансированным между безразличием к яви и согласием, что белая реальность — мой сон; с сердцем промерзшим насквозь.

..

Бон Жихард специфичен. Его сном как поведешься, так и пропадешь, и не сразу вспомнишь, что однажды он встретил Жиза.

b

..

А Сергея он встретил года через два простого строгого быта из чтения, привычных дел, фантазирования и одиночества. Два своих фантазирования он оформил в аккуратные работы, показал принявшему участие в его выздоровлении профессору, благодаря чему получил необходимую ориентацию на дальнейшее самообразование. Привычка забываться в учебе стала характером Жихарда. Из неучебной литературы он выбирал ту, которая вызвала в нем некоторый интерес после невольного общения с разнообразными тусовками. Однако выслушивать многочисленных приятелей, куда, например, уехала его бывшая подруга, Бон не желал, он переменил жилье и стал еще более прохладным в отношениях с кем бы то ни было. Он избегал воспоминаний, из которых могла выплыть, как мерзкая тварь, их сущность — безобразное выворотное подобие белого сна, заполоняющее и вседержащее,— но, осмыслив пройденное, не боялся возврата болезни. Кроме того, сильно недовольный многими моментами своей жизни, он прилично выпестовал себя самодисциплиной; режим дня не занимал в ней никакого места, но тем не менее она оказалась внутри режима дня. “Прощальные шутки” “действительности” Бон заключил в бессрочные кавычки, переставив их окрепшей рукой с явей и снов.

Тогда Жихарду казалось, что он вполне справился с кризисом. Позже Сергей, признававший в молодости только победы и поражения, говорил, что из лечебницы Бон вышел наполовину побежденным.

Время роняло день за днем, как капли на ничейную землю, из которой вырастало томительное, тоскливое, странное счастье. С индевеющим сердцем Бон Жихард наблюдал течение своей жизни, сведя на высоком ребре порога долгий путь от исходной реальности к искомой в одну точку. Хорошо сбалансированный, Бон сидел на высоком пороге между явью и сном, рассеянно теребя на волокна узкий листок травинки, сорванный в одном из миров, со спокойным любопытством созерцая одну сторону, с не имеющей срока надеждой вглядываясь в другую. Жихарду было очень удобно в этой позе и сам бы он ее не переменил, однажды заболевший, он не мог находиться полностью ни в одном из миров. Но любой человек, если бы захотел, мог сманить Бона с порога; приступы безысходности, сопутствующие одиночеству, случались, особенно когда он наблюдал беспрерывное движение в одном из миров и вдруг остро ощущал свою неподвижность.— Путевка на фестиваль была инициативой Жихарда, он рассматривал конференцию молодых ученых как экскурсию в другую страну.

В туристическом экскурсионном автобусе фатальный Сергей оказался соседом Бона по креслу. Никто его за язык не тянул, но в один момент он воскликнул: “Посмотрите на этот флюгер! Не правда ли забавно?” Бон Жихард успел посмотреть и согласился, что да, забавно. После чего Сергей рассказал, почему это, собственно, забавно: в местах, откуда он, быстро перестаешь понимать, зачем флюгер, когда есть прогноз синоптиков. Бона поразила небывалая находчивость соседа, он умел описать ощутимо больше, чем знал английский, а язык он знал прилично. Бону сразу запомнилось название сказочного города, о котором рассказывал Сергей, чехня, что промышленного и тоже функционального. Когда удивительный сосед заговорил, Бон жадно понял радость общения. И если бы Сергей не переставая говорить встал с кресла и вышел из автобуса, не исключено, что Бон отправился бы за ним, как ребенок. Но Сергей не выходил из автобуса не только потому, что из едущих автобусов не выходят, и не только потому, что ему было весело разглядывать город за окном и невоспитанно делиться впечатлениями, а потому еще, что его сосед, с виду очень воспитанный молодой человек, сразу же забыл про комментатора-гида, как только к нему обратились. Сергей видел и растерянность соседа, но он умел ее просто не замечать. И смущение Бона не стало помехой, он со своей стороны давно научился относиться к своей стеснительности спокойно.

Когда экскурсия кончилась, Сергей предложил глубоко симпатичному, чем-то странному парню вместе перекусить. Тот поддержал предложение. Рассказывая сам, Сергей расспрашивал и Бона, но Бона надолго не хватило: однообразная биография “родился-учился-выпустился-работаю” потянула на два-три коротких ответа. Беседу спас вопрос, с чем он работает. Немного даже мучительный для Бона обмен личными впечатлениями развернулся неожиданно в стихию субобъективного. И Бон и Сергей оказались в достаточной мере специалистами, нет, в достаточной мере мечтателями, нет, в достаточной мере шизиками, нет, они, короче, нашли общий язык. Зашла речь о теме, которой занимался Бон, и неуемный Сергей любопытствовал, уточнял вопросами,— хапуга-верхогляд, как, спустя не один год, обозвал его в минуту раздражения сам Жихард. Но тогда-то, на фестивале, он был несказанно рад собеседнику: того же порядка знаний и круга интересов без двух годов сверстнику. Через некоторое время Бон стал отвечать на уточняющие вопросы Сергея вопросами еще более уточняющими, и к концу обеда они хохотали, как безумные. Рано или поздно Бон встретил бы взаимоприятного собеседника того же порядка знаний, круга и-и т.д., но Бону посчастливилось встретить друга. И в данном случае ‘Я отказываюсь разбираться, что значит “посчастливилось”.

Они договорились вместе провести вечер, и затем до пяти утра шарахались по праздничному городу, усыпанному красочным мусором, среди фестивальных чудаков, счастливых парней и девчонок. Все уличные музыканты мира вышли в ту ночь на тротуары города, чтобы на каждом углу могли петь и танцевать все, кому взбредет в голову. К Сергею, носившему с собой атмосферу, и к Бону подходили знакомиться разноцветные иностранцы, кто в пончо, кто в тюрбане, фестивальные дни и ночи слились в одну радостную встречу. Бон уезжал к себе в Англию с записной книжкой адресов.

..

Но Бон Жихард специфичен. С отмороженными в лечебнице эмоциями или нет, или с отмороженной еще в детстве способностью их из себя выносить, может, с самого рождения ненормальный,— концепций много, и ‘Я не гружусь,— Жихард, чокнутый навсегда, был уведен Сергеем с высокого ребра порога не в исконную его реальность, а в ту, где вообще мог кого-то встретить. И не заслуга Сергея, что Жихард лет через пять снова оказался, говоря компромиссно, в клоаке.

Сергей завел очень оживленную переписку с Жихардом, найдя ей своеобразную форму, принятую Жихардом беспрекословно: оставлять копии своих ответов, пронумеровывать письма, в каждом отмечать, какие параллельные номера уже получены. Какие бы ни были получены, ни в одном за пять лет не отразилось, что Бон перенес длительную аллергию на жизнь и снова заболевает. Сергею эти годы хватало переписки и твердых планов встретиться с фестивальным другом. А Бон, несколько одичав в общей реальности без Сергея, ошибочно счел окружающих потенциальными друзьями Жиза и стал изредка, ведь и такое настроение бывает, говорить им “Привет!”. Разумеется, едва он начал здороваться с тем самым магистром, который когда-то покуривал опиум, тот максимально использовал намек на возобновление знакомства со стороны белого привидения. Сам магистр, беспристрастно глядя, человек широкого кругозора, живого темперамента, незаурядной силы воли, имел престижную работу, уверенно, неспеша продолжал карьеру, также не торопился обзавестись семьей, а вместо этого окружал себя приятелями одного толка: поэты, художники, мистики, болтуны. (Тусовка интеллектуальных наркоманов, предметом обсуждения которой был Жихард, давно рассеялась, магистр сумел вовремя завязать с философией подсознательного, и было это тем же летом, когда утомленный Жихард скидывался из окна.) Магистр жил в свое удовольствие, при том в самооправданиях не нуждался, и не без иронии как-то сказал, что “сдох бы со скуки, а то и с тоски, если бы не попыхивал мыльными пузырями в свободное время”. Жихард не стремился понять, что означает “мыльные пузыри”, уловив, что в целом это обычная программа отдыха для магистра.

Едва контакт восстановился, магистр пригласил Бона на вечеринку к кому-то, кого тот поверхностно знал. Бон из природной скромности считал себя человеком нормальным, тогда еще не дознавшись корня марихуанно-ЛСД-опиумной дороги в психбольницу. Многие его знакомые перебывали в хиппистский период бунтов под надзором наркологов и психиатров, но, повзрослев, стали нормальными людьми. Жихард также отнес бывший в его жизни кризис к болезням юности и в воображаемом диалоге с Сергеем соглашался, что, если залечил их, пора возвращаться в действительность (позже состоялся невоображаемый разговор, и Сергей согласился с Боном, однако в другом). На приглашение магистра Бон дал охотное согласие. А ценивший мыльные пузыри магистр не только привел Жихарда в общество, но и заочно рекламировал его как очень странного типа,— магистру, разумеется, нравилось иметь знакомыми странных типов. С руки магистра на вечеринке Жихард не только не остался незамеченным, но даже напротив. Его скрытность отодвигала и интриговала, а критичная трезвость ума, сконцентрированная в двух-трех коротких репликах за весь вечер, вызвала во многих неумеренный восторг. К нему навязались в приятели несколько человек, среди которых оказалась и его будущая каким-то образом жена. Магистр был доволен собой и рад за Жихарда. Однако для кого мыльные пузыри, а для кого и пенистый путь в другие реальности.

..

Не знаю уж, кстати ли, один случай вспомнился. Суть простая, оформление произвольное, для наглядности древнегреческое.

Два, короче, перипатетика как-то раз отправились по ликейскому стадиону круги нагуливать, простынями вместо тог обвязавшись, гордые сознанием того, что панкуют. И вот один перипатетик перебивает другого:

— Не обижайся, любезный друг, но ты перекурил.— И, гордый сознанием того, что панкует, сморкается в простыню.

— Но разве я не разумно сейчас рассуждал? — возражает первый перипатетик.— Например ведь, использовать простыню вместо одежды есть не то же самое, что использовать одежду вместо носового платка. Что ты скажешь на эту разумную мысль?

— Совершенно бессвязна,— отвечает второй и высмаркивается в свой покров снова, гордый сознанием того, что панкует.

Первый возводит руки и восклицает:

— И по-твоему, перекурил я, а не ты?! Меня очень иногда занимает, как по-разному устанавливаем мы связи!

И вдруг смотрят оба, а навстречу им идет третий, короче, перипатетик, могучий, нагой и стройный, обвязавший пенис носовым платком вместо фигового листа, гордый сознанием того, что атлет.

..

С какого-то времени Сергей стал получать довольно бессвязные письма, хотя по-прежнему исправно отправляемые, многолетняя переписка со славным англичанином Боном теряла всякую содержательность. Потеря значительная, для Жиза это была область активного, вдохновенного творчества. Через письма он, например, серьезно поколебал научный прагматизм Жихарда, который в свою очередь заставил Сергея сомневаться в безусловности эксперимента и атеистических концепций. Много что было, но наиболее оригинальным явилось письмо, которым переписка оборвалась: оно представляло из себя мятую бумажку, которую, как правильно догадался Сергей, Жихард вложил в конверт не в связи с конвертом. Сергей решил немедленно ехать. Резкое молчание со стороны Жихарда приспело к очередному смыслу жизни Сергея — революционная борьба ученых всего мира против политиков за беспрепятственное общение. Жиз собирался не только в гости к другу, но и в более-менее свободное государство. Спорный вопрос, был ли бы Жиз революционером в 17-м году. Характер радушный, непоседливый, а втемяшится в голову, так искренне сопереживающий чужой радости и печали, к несчастью, он был настолько честен, что с детства кушал коммунистические идеалы общества не давясь и жил в соответствии с ними. Однако затем почему-то сам несколько перевоспитался и на благо общества как на всепокрывающую ценность начихал еще в юности. И тем не менее по-прежнему устремлялся в будущее, высшее и глобальное,— там было просторнее его беспокойной склонности помечтать-покомбинировать-совместить идеально. Спорный вопрос, была ли бы у него охота совмещать идеально в абстрактных размышлениях, если бы он столкнулся с неразрешимым выбором в личной жизни. Ну, это ‘Я ради красного словца приплел, ради бордово-алого такого, дилеммы Жиза не обходили, другое дело, что решал он их запросто, а его глобальность, с юности оставаясь одних и тех же размеров, спустя годы не могла уже быть соперницей его чувству юмора, и ее перекрыла, благодаря дружбе с Жихардом, лирическая мечта о незаметном ежедневном счастье. А откровенно говоря, лиричность Сергея тоже едва-едва соперничала с его чувством юмора, его юмор признавал достойным соперником только авантюризм, на самом деле в Сергее неслабый, но отчего-то то лирикой, то глобальностью мозги пудрящий, да вот обнаруживший себя однажды сразу и вдруг.

В 1973-м молодого специалиста Сергея Жиза пригласили работать в засекреченный проект ВПК “Планета”, однако Жиз отказался, мотивировав отказ от “Планеты” тем, что вследствие обремененности политическими интересами циркуляция мнений среди ученых на передовых фронтах гуманизма блокирована, из-за чего социализм еще не одержал победу над эксплуататорами во всем мире. Эксплуататоры торжествовали, Сергей Владимирович вынужден был уволиться с места работы, так как продолжал авторские исследования в области, очень близкой к проекту. Тоже мне, огорчили, он нашел работу в другом НИИ, недалеко от дома и с которой не приглашают. Но в том же году сам был найден развед.службами эксплуататоров, ему предложили вернуться в ИКЭМ, стать участником проекта и собрать сведения, относительно чего и с каким успехом ведутся разработки. Жизу дали честное эксплуататорское, что потом он уедет за рубеж и там тоже будет работать, но где хочет и с чем хочет, а также много получать. А что, а Жиз не стал отказываться, но только скомбинировал поудобнее и предложил встречный вариант: его в установленном порядке приглашают за границу (посотрудничать, попреподавать), он уезжает на официальных основаниях, чтобы при желании вернуться домой,— Сергей Владимирович не мог иначе, у Сергея Владимировича дома были друзья и уйма, чего он недомечтал, и у Сергея Владимировича болела душа за 14-летнего Альдера, которому многое что грозило и мало что улыбалось. На своих условиях он соглашался выдать сведения более ценные, чем если бы поработал в “Планете”, он утверждал, что добился более интересных результатов, чем даже подозревало руководство “Планеты”, так как работал в более верном направлении, чем то, которое насаждалось участникам проекта научными руководителями. Диктовать условия Жизу было бесполезно, он оказался слишком легкомысленным. За уточнением и согласованием интересов сторон Жиз выехал из СССР в нейтральную Великобританию. За родину он был спокоен, гордясь отечественной наукой и считая, что эксплуататорам не поможет никакой шпионаж.

..

Первые полтора месяца по выезде из СССР Сергей Владимирович дышал воздухом демократии и осваивался в нем, в частности, с содействия спец.служб нашел работу по контракту, отвечавшую его интересам, в Институте Человека, который ничем не уступал Институту Клинической и Экспериментальной Медицины в Союзе. Жиз парил в этом воздухе, радуясь и удивительному и простому, и глобальному и лиричному, его существо упрямо отказывалось сортировать по размерам события, мысли, решения.

Бон Жихард тем временем с присущей ему резкостью падений ежедневно истреблял себя столом, об угол которого можно удариться, прохожим, у которого вдруг можно купить колес, стаканом, в который можно что-нибудь налить, приятелем, который может передознуть, обнаруженной в постели девицей, от которой можно подцепить сифилис, ванной, в которой можно утонуть, куском хлеба, которым засорится больной желудок, да чем угодно, было бы желание. Приток пестрой, во всем случайной, но содержащей в себе всё мешанины обернулся для Жихарда стремительным притоком подручных орудий самоубийства, прочее никчемное изобилие он в этом притоке, сдерживая тошноту, игнорировал и приближал тем самым случайность скорейшего будущего к нулю.

..

Однажды февральским вечером двадцатисемилетний Бон Жихард шагнул за порог своего дома и, уже захлопывая за собой дверь, разрешил себе пошатнуться. Затем стянул мокрые ботинки, предварительно вытерев их о половик, отряхнул и повесил пальто и снял телефонную трубку. Зуммер известил, что звонок послышался спьяну. Жихард повесил трубку и, время от времени кренясь к стенам, взялся тщательно подтирать прихожую от капель и своих следов. Затем он переоделся в домашнее, принял душ, установил напротив трезвонившего, как ему казалось, телефона кухонный табурет и сел с чашкой крепчайшего холодного кофе в руках и твердой улыбкою на устах. Сначала он не вслух, но вполне предупредительно и охотно беседовал с телефоном, а затем с позволительной для пьяного бестактностью игнорировал телефон как собеседника и стал практиковаться в управлении эмпирическими данными, визуальными, так как усилием воли заставлял себя видеть на месте телефона то собачку, то чертенка, то тарелку с яичницей. Время от времени телефон побеждал, но Бон, отхлебнув кофе и зорко всмотревшись, снова бросался в бой с утомившей его реальностью, а одержав верх, едва усмехался и позволял телефону вынырнуть из своих эмпирических данных. С последним глотком кофе Бону пришла в голову идея использовать телефон вместо галстука.

Он отставил чашку на пол, шагнул к полочке и вытянул за телефонную трубку шнур с тем, чтобы примерить на шею. Из трубки слабо донеслось: “Хелло, хелло, алё, Бона Жихарда можно к телефону, алё?!” Бон вежливо поднес трубку к уху:

— Добрый вечер, Жихард слушает.

— Здравствуй, Бон! Это Жиз Сергей у телефона, здорово, Бон!

Жихард еще раз зорко всмотрелся в телефон. Отныне эмпирические данные и его воля одно и то же, он научился управлять этой тошной реальностью. Бон проговорил, строго следя за трезвостью ответа:

— Сергей Жиз? Какая неожиданность! Я очень рад твоему звонку и хотел бы сегодня встретиться. Ты можешь подъехать по моему прежнему адресу?

— Конечно! Разумеется! Я скоро приеду, жди, Бон! — проорали на том конце.

— Сегодня? — уточнил Бон приветливым, но непреклонным тоном. И услышал почти что хотел:

— Да, Бон, я в Англии! Я не сообщал тебе, я хотел встретиться лично, я теперь никуда не тороплюсь, я буду через два часа, никуда не уходи! Привет!

— Два часа? — призадумался было Бон.

— Дорога займет не больше трех часов. Привет!

На том конце положили трубку, а Бон всё еще думал. Он врубился, что Сергей будет не прямо сейчас, как бы ему Бон ни помогал, и в его чокнутой голове возник справедливый вопрос: сводимы ли усилия технических средств, перемещающих тело субъекта в физическом пространстве, с какой-либо из знакомых ему психотехник, которые работают, как он может судить, не столько с физическим движением, сколько с субъектом? Да, при этом существование в нашей цивилизации эзотерических учений не означает ли, что недоступные исследованию магические силы могут рождаться только в реальности субъекта и лишь затем выноситься в зримую действительность? И тогда, разумеется, становится значимым вопрос, где граница между властью психооперанда над физическим пространством и его властью над своим восприятием? Жихард потер себя по лбу удостовериться, что еще воспринимает физически, и напряжением воли не выпуская из виду нерешенные вопросы, выцепил следующий. Предположим, он научился управлять этой тошной реальностью и стал в ней абсолютным творцом, то есть существом, которому подвластно создать в ней что угодно: создаст ли он тогда что-нибудь в принципе? Одно то, что существует желание, не означает ли, что желание в неменьшей степени, чем возможностями, определяется “невозможностями” тоже? При утвердительном ответе, единственно верно, как мы можем помыслить, будет: единственным желанием абсолютного творца — исходя из факта его существования и желания существовать дальше — является создание чего-то неподвластного творцу, не так ли? При отрицательном ответе на предыдущий вопрос, творец получается какой-то напрасно плодящий, как сама эта реальность, которая и без него множится властно, жадно, неряшливо... Жихарда слабо замутило, исчерпанный отрицательный ответ он спешно отбросил. Его внимание занял следующий вопрос, целиком практический: поупражняться в управлении временем, чтобы Сергей был здесь сейчас.

Бон устало растер глаза, ощущая, как его сознание и память расслаиваются на убегающие друг от друга вопросы. Но такое с ним бывало очень нередко, и к этому состоянию он лет семь назад как привык. Не будучи абсолютным творцом, Бон захотел скорее увидеть Сергея... однако, заметил Бон, своим желанием поупражняться со временем он отмел остальные вопросы, и нечего возразить на то, что при равных возможностях выбор определяется желанием, из всех желаний с абсолютной вероятностью можно предсказать только желание абсолютного творца, что подозрительно напоминает высокую точность предсказаний зримого движения косной материи, так что даже говорим о физических законах... Мною беременна вечность...

Бон сжал горло и так стоял до темноты в глазах,— его утомили рассуждения с подобными выводами в конце. Он неслышно, остервенело потянулся к телефону, твердо решив, что это галстук. Но тут он спохватился, что Сергей просил ждать, время-то идет, надо ему помочь скоротать часы этой реальности, и отправился в ванную комнату. Там он расправил шезлонг, переставил пепельницу с тумбочки на подлокотник, имея обыкновение курить в ванной когда один, и сел с сигаретой в зубах. Покурив, принялся за дело.

Сосредоточенно практикуясь в управлении временем, он не заметил, как выпал в безвременье. Очнулся он от дверного звонка, автоматически еще взглянул на часы, мимоходом усмехнулся — двухчасовое пребывание тела в шезлонге, шезлонга в двух часах для Бона не аргумент,— и отпер дверь.

И увидел Сергея Жиза, с зонтиком в руке, без головного убора на уже не юном лбу, цветущего восторгом встречи. И вдруг ясно понял, что он сейчас жестоко страдает, просто не чувствует боли, давно перейдя болевой порог, что Сергей не разрешит ему отказаться от борьбы за себя с этим миром вывертышей и куч, что не даст ему сдохнуть, и что он горячо благодарен Сергею за то, что Сергей есть.

Сергей влетел за порог, Бон протянул ему руку и с улыбкой сказал:

— Фантастика! Ты почему не предупредил, что приедешь, я бы встретил тебя в аэропорту!

Ставя чай, Жихард незаметно проглотил две таблетки, смягчающие похмелье и неприятности отходняка: он был больше обкурен, чем пьян, это, впрочем, достаточно ясно из того, какого рода вопросами он загружался.

..

И вот они пили чай и кофе с пирожными и печеньем, которые притащил Сергей. Сергей также притащил ворох новостей, впечатлений, анекдотов-перипетий. Бон смотрел чудесными глазами на друга, которого, оказывается, ждал и вдруг дождался, черт знает, чего он так болезненно привязался к типу, стащившему его с далекого ребра порога туда, куда он вписывается, в общем-то, не с большим успехом, чем горелая лампочка в рекламную цепь. Много можно объяснений придумать, а только чехня какая эти объяснения. Тормознул на чашку чая летучий Жиз за столом Жихарда, и клал ‘Я кое-что на “почему” и “отчего”, мозги слоящие, и с каждым звуком хрипловатого, теплого голоса выкарабкивался из беспросветной болотистой суицидальной ямы, и каждый шаг давался легче и легче, и ‘Я оттолкнулся от твердой почвы и взмыл из затылка долбоеба Жихарда в беспорядочный, праздничный мир, расправился невидимыми волокнами и затрепетал на белом ветру стёбом и дерзновением, гордо сознавая свою неправильность и со смехом, понятным Мне одному, устремляясь к действиям по любой правильной в себе системе, чехня неважная, по какой именно, но в которой никакое движение не бывает излишним, а совершается лишь из строгой необходимости чего-то желать. Да чехня неважная, что ‘Я сейчас сморозил, это Жихард долбоеб Меня слегка загрузил.

Бон смеялся рассказам Сергея, а смеяться и правда было чему, Сергей, уверенный в молчаливом Боне, выкладывал ему как на духу историю своего приезда с институтскими интригами, шпионажами, вербовками и дальше работать осведомителем и своими идейно неприступными отказами... а затем что было: валом повалили на голову неиссякаемого Жиза приключения в незнакомой стране, от автобусно-магазинных до любовно-презервативных... Бон хохотал, как с ним редко бывает, Сергей, тоже давясь от смеха, продолжал забойную вечеринку, заметив, однако, что глаза у Бона, да, чудесные, но воспаленные и красные, а пирожное, которое он надкусил, сохнет в блюдце, несмотря на дистрофическое едва ли не шатание очень, очень стройного Бона, не раз к тому же надавившего в висок при взрывах смеха.

Сергей прекрасно помнил, что Жихард реагирует развернуто только на расспросы об общем, но через час ему надоело делиться новостями одному и, имея в виду, что переписка, оборванная Жихардом, тоже велась на общие темы, стал делиться своими впечатлениями от последних писем Бона, особенно от самого последнего. Жихард запросто отнекался, что ему нездоровилось те дни, и он тоже очень сожалеет о вынужденном перерыве их почты. Сергея было нелегко провести, с момента, как растворилась дверь и за нею явился Жихард, он увидел, что этот парень наверняка не выложит свои трудности так же радостно и открыто, как сам он выкладывал сейчас свои, наверняка. Но объяснение, что Бону нездоровилось, видно, что и сейчас нездоровится, его устроило, чехня какая, пройдет.

Он переночевал у друга, оставил свой нынешний адрес и двинулся дальше по жизни в поисках различных увлекательных смыслов.

..

‘Я забурился ему где-то куда-то, где не зная куда торопилась стремнина, и уселся на невысоком, крутом бережку, и булопотал с крылатою неспокойностью, и скулил, кивая башкой, которой нет у Меня, о зеленых соснах на море Обском, об изменчивом небе апрельском... вот, да, о небе, которое отражалось в странной, бегущей не как положено речке, о небе столь пустом, что ни горы ворочать, ни ураганы раздувать не хотелось, о куда-то зовущей-срывающей этой самой, не знаю и что, ищущей отражения в синих просторах, где крылья расправятся твердо и радостно и без тревоги, которая такую силу затаила, что и скалы точить, и штормить до горизонта возможно, и которая сидит неподвижно на бережку и скулит, чем бы ни занимался Сергей, что она настоящая, а его бурная деятельность — не совсем. И ‘Я бултыхал ногами, которых у Меня нет, в студеной воде, журчавшей по дну уже из белых камней, несбалансированно, право, но чихать на сбалансированность, и спасавшей тем, что журчит где не надо, Бона Жихарда от сумасшествия или любой другой гибели. И всё было очень так абстрактно, сюрно и непонятно, потому что не имело никакого отношения ко всем к нам.

..

Сергей не сразу разобрался, что именно происходит с Боном. В строгой чистоте отлаженного быта английского обывателя, образованного, неженатого, подающего надежды, но, к сожалению, безынициативного, так вот, Жиз в этом отлаженном быте очень не сразу обнаружил вместо Бона рассыпуху какую-то из буддизма, наркомании и хиппанутых компаний. Сергей чувствовал, что Бон глубоко несчастлив из-за, из-за чехни какой-то, также чувствовал, что Бон тянется к нему изо всех сил в узких пределах своей стеснительности, и поэтому вступил в войну за Бона Жихарда, будучи здравомыслящим, для начала с наркоманскими монстрами, суицидальными чудовищами и нездоровым обществом вокруг Бона. Он, едва просек, в чем дело, не раздумывая высвободил себе и ему пару недель и утащил Жихарда в совершенно незнакомую обстановку — маленький отель, даже и не на природе, до какого билет попался, на окраине промышленного городишки,— и имел с давним другом по переписке очную беседу, растянутую на две недели. Перемежаемую, разумеется, прогулками и культурными мероприятиями, Сергей бы иначе сдох первым.

Бон, жаловаться не умеющий, сухо, в фактах изложил Сергею свою биографию, как выяснилось, функциональную только для дураков, каковым и был Сергей от фестивальных дней — в годы переписки — до беседы в отеле. Сергей не отступал, Сергей допытывался, отчего это Бон как на люди выйдет, так среди наркоманов оказывается. Бон, не умея объяснить, решился на крайний риск и предложил Сергею попробовать наркотики, ‘Я не помню какие. Сергей попробовал и согласился, что да, это здорово, но ненужно, и Бон это сам понимает, и отчего тогда он как выйдет, так только на наркоманов, его ведь вылечили. И тогда Бон, надеясь что после опыта с наркотиком Сергей его поймет, рассказал ему свой белый бред, который посещал его с детства, которым он жил на озере между древних холмов, оторвавшись от этой реальности и еще не успев тогда себя замутить, которого искал затем в дебрях и водоворотах реальностей, который вывернулся в нашем мире оболочек изнанкой физики и абсурда, обязательных копошений и случайных существ.

Сергей напрягся немного, слегка озадачился, удивился чуть-чуть, а потом стал расспрашивать Бона о белой реальности: что это за симметрия, что за безликий закон такой, которого нет в нашем мире, я, кстати, не согласен, что нет, о каком абсолютном восприятии ты говоришь и почему никого там не встречаешь... между прочим, зеркала встречаешь? Ну вот, вообще скука смертная, даже с собой не поговорить. Бон немного отчаялся и предложил Сергею наркотики еще раз. Сергей отказался, его занимало сейчас другое, он стал вытряхивать из Бона сведения о белой реальности, незлоумышленно заставляя его облекать глубоко внутренние образы в слова. Бон был измучен, откровенно уже не немного, но Сергею он отказать не мог. Чего-то он там напрягался, чего-то в его чокнутой башке проворачивалось, Сергей выслушивал, пытал новыми вопросами, не признавал ответы, и, короче, они поняли друг друга. Сергей врубился, по какой реальности шастал Бон, но сформулировать тоже не мог. Безуспешное это занятие. Зато он мог прекрасно сформулировать вопрос о спорности существования белой яви, попутно перевспоминал и более зрело раскритиковал многие письма Бона, а Бон озадачился немного, удивился чуть-чуть и такое ответил, что Сергей напрягся слегка, прежде чем нашел что возразить. Но нашел. И так далее,— легко и радостно стало им, еще лучше, чем в фестивальные дни.

Перед тем, как вернуться на работу и по домам, Сергей поделился своими с понтом глобальными проблемами. Его ведь тоже раздражала бессмысленность существования и кучи спорных и плодящихся от спорности концепций. Он сказал, что настало время выработать какую-то одну матричную и для этого необходимо объединиться ученым всего мира. Бон согласился, что да, время настало,— была в эти две недели между ними одна короткая и резкая ссора, за которой они уже просекали друг в друге, где понт, где не понт.

..

На работу и по домам Сергей и Бон вернулись не на автобусе, не на машине, не в поезде, их принесло белым ветром, звенящим от стёба и дерзновения. ‘Я не знаю, что мы все называем “настоящей дружбой”, определенно про этих двух ‘Я только знаю, что во всей дальнейшей жизни в самые критические моменты и в разреженные обыденные часы Сергей и Бон понимали друг друга с полуслова.

Жихард, всегда замыкавший себя от внимания окружающих, тем не менее, невольно злоупотребил вниманием Сергея, и было это первый раз в его с детства неизбалованной жизни, когда начал восстанавливать себя из рассыпухи шприцов, колес, косяков, початых и непочатых бутылок, дураковских постелей и плохо функционирующих знакомых. Сергей ориентировался с трудом, потому что Жихард не умел жаловаться, а свои функции исполнял железно, как и порядок в доме держал без единого сбоя, и это очень противоречило ощущению Сергея, когда он приезжал в гости к Бону, что наркоманские чудовища и суицидальные монстры не сдались, а осторожно затихают на время его приездов, но стоит ему выйти за порог, хозяйски махают своими зловонными крыльями над Боном, таким, видишь ли, функциональным. Бон, у которого импульс двухнедельной беседы в борьбе за себя быстро иссяк, изо всех сил старался не расстроить Сергея, но, ого-го, Сергей-то был уже не дурак. Бон специфичен, этого парня одним взмахом не отвоюешь.

Однажды Сергей приехал в гости к Бону и увидел, что если он промедлит еще немного, то Жихарда усосет та самая суицидальная воронка теперь уже быстро и навсегда. Такого, видишь ли, образованного, приличного, неженатого.

Сергей думал две минуты, не больше. В удобный момент он заявил, что хочет уходить из Института Человека, и спросил помощи Жихарда с какой-нибудь работой и жильем. Бон решительно ответил, что уходить из Института Человека — неслыханная глупость. Он ни в коем случае не поддерживает, как Сергей идет на поводу своей взбаломошности, хотя бы потому, что просто не сможет найти ему такую же хорошую работу и со льготами на жилье. Но Сергей упорно шел на поводу своей взбаломошности, он, видишь ли, ищет смысл жизни и приехал сюда не деньги зарабатывать, а информационной свободы добиваться, и прочей чехни какой-то, и, короче, хочу, чтоб ты помог мне здесь работу найти. Бон понял, что с летучим Сергеем ему не совладать, и уступил.

Переборов неловкость за свою навязчивость, он предложил Сергею пожить первое время у него. А нисколько не навязчивый Сергей только этого и ждал. Бон довольно быстро нашел ему ставку преподавателя, и Сергей в три дня перебросил чемодан и дорожную сумку из специальной гостиницы в квартиру Бона, а контракт из Института Человека в какой-то колледж (колледжей и факультетов в городке, где обитал Жихард, было достаточно).

В то время, как Сергей раздумывал над распахнутым чемоданом опрометчиво приобретаемых книг, Бон закуривал ванную комнату и сосредоточенно врубался, что у него нет других вариантов, кроме как вылазить из рассыпухи и вызывать чудовищ на войну с собой. Зловонных крыльев над Сергеем он бы себе не простил.

И он стал вылазить, хотя, в общем-то, нисколько к этому не стремился и никогда не планировал. Абстиненции у Жихарда были очень странные, непредсказуемые и долгие. Сергей узнал Бона в других лицах: холодным и отстраненным; ушедшим в себя и, если позвать, черт возьми, желчным; безумно тоскливым и скрученным дурнотой, с чего-то вдруг подступившей...— но и это чехня, пройдет. С функциями справляется, а здесь почему сил не хватит?

Нисколько не навязчивый Сергей прожил у Жихарда около года. Своими странными абстиненциями Бон старался Сергея не загружать, в свободное от атакующих монстров время у него был чудесный взгляд, открытая улыбка и готовность участвовать в любых взбаломошных мероприятиях Жиза, а свободное от атак время удлинялось, росло и вырастало в нормальную жизнь самого Бона Жихарда, а не рассыпухи какой-то,— другого исхода он бы себе не простил.

Так и не дал летучий Жиз Бону Жихарду спокойно сдохнуть. Белая реальность — это очень любопытно, но где уверенность, что “белая смерть” — это выход в нее, был ведь по юности у Бона опыт, и очень мучительный. Ну, тут можно спорить, конечно, ну вот и давай поспорим, чертовски занятно бывает с Боном поспорить.

И через год Сергей снял квартиру недалеко от Жихарда и стал искать смысл жизни, журчала в нем и бежала к своему небу эта самая, не знаю что. Может быть, романтичность? Жиз увлекся философией науки. И Бон тоже увлекся, ему пофиг на чем свою и без споров острую трезвость взгляда оттачивать. Стали захаживать вечерами к Жизу ученые други разных специализаций и философствовать. И плескался вечерами в заварнике Жиза чай.

Но не так плескался, как в Академе, а нехотя и грустно. А чего ждать? не веселее живут в демократическом обществе люди, теми же проблемами обустройства и благополучия, а не мировыми, всечеловеческими, в которых по крайней мере шуметь просторно. И знал прекрасно Жиз, что борьба за информационную свободу — надуманная, тепличная идея. И утихал до размеренной лиричности его авантюризм. Что развитие цивилизации? — вопрошал Жиз, — Что оно рядом со спокойным взглядом и радостным смехом спасенного Бона?

И собрался неугомонный Сергей домой в Академ за такой непреходящей ценностью, как обычная-преобычная жизнь среди простых, но близких людей. (И даже не посовестился Сергей преобычным Альдера, например, назвать,— ну душа за него болит, ну фатал.) А за Бона он был спокоен, абстинентные тусовки в его доме давно вытеснились учеными другами и вполне светским обществом, и сам он надежно увлекся тем же досугом, что и они. И уехал Сергей к людям другим, преобычным, демократией не балованным, но родным. А Бону, в свободном обществе выросшему, и здешних другов-философов хватит. В Академе у Сергея было больше, чем один близкий друг, у него там было много друзей. Да, решено,— из Англии Жиз возвращался убежденный, что непреходящий смысл жизни — это счастливый, заслуженный старческий маразм в кругу близких людей.

А ‘Я примостился к той, что на бережку странной реки, ищущей себя в заоблачной выси, не сходя с места сидела, и с некой долей юмора, но лирично, весьма, подвывал.

 

c

..

За рубежом Сергей Владимирович отдавал должное бюрократическим требованиям и положение его было лояльным. Вернувшись в СССР, в Новосибирск, в Академгородок, домой, он отдохнул с дороги, сделал генеральную уборку и снова ходил на работу в НИИ недалеко от дома, зарекомендовав себя там как чудака многознающего, но бестолкового. Мало-помалу разнообразились его ужины, заходили товарищи и знакомые порадоваться Сережиному энтузиазму и умозрительно повитать в его атмосфере. Сам он, любитель сюрпризных встреч, известил о прибытии из Англии домой только Альдера, юношу, о котором взял на себя отеческую заботу, и благодаря которому скоро признался себе, что старческий маразм — его несбыточная мечта, а следовательно, и не смысл его жизни, что чем-то его не устраивает непреходящая ценность, и близкими людьми отчего-то становятся не созвучные лирике дней гомо сапиенс, а мало приспособленные к жизни торчки, вроде Бона Жихарда. И болтая вечерами за чаем с разными приходящими, не отказывая спросившим в помощи, выслушивая и делясь, Сергей Владимирович приходил к выводу, что смысл его жизни — поиск альтернатив тому, что есть и извечно будет. И жизнь с таким смыслом можно считать ненормальной, однако, с таким еще убеждением, что самая нетерпимая догма — эмпирическая реальность и лучше разумно в ней совмещать и рационально комбинировать, а философствовать за чашкой чая, то отношения с этой реальностью сложатся нормальные. И Бон, и Альдер могли бы только согласиться с легко решающим дилеммы Жизом, тем не менее, ни у того ни у другого отношения с этой реальностью не сложились: Бон бредит другой, а Альдер не бредит, Аленька в этой живет и свои действия раскидывает, куда упадет. Но Жиз запросто обоих из капканов и ловушек Ее Величества вызволяет, потому что оба они тоже ищут альтернативу имеющемуся.

..

Альдеру тогда было семнадцать, родители его не любили за эгоистическую непохожесть на них и дважды спасали от уголовной ответственности только из того, что он официально был их сыном, и из слабой надежды, что он еще станет академиком. Да, Альдер был вундеркиндом, но, как справедливо заметил Жиз, не от большого ума, а оттого, что рос неискоренимо дезориентированным и не умел уравнивать естественное развитие под общие требования, сильно угнетающие тягу к новому в детях. И Сергей Владимирович проявлял участие к Альдеру не из надежды видеть его академиком,— Жиз видел другое и безнадежное: из Али академик как из чеснока шампанское; будущий ученый его в Аленьке нисколько не интересовал, он озаботился тем, что будущее Аленьки вообще стоит под вопросом. Это фатал.

В первой случайной встрече где-то на дачах мальчик пятого-шестого класса (Жиз ошибался, Але было уже четырнадцать и он заканчивал десятый класс) неизгладимо удивил Сергея обширным доморощенным гоном по мотивам марксистской философии о количестве как унифицированном качестве, и о том, что из этого следует, и о категориальных различиях качества и количества, и о том, что обратной дороги нет, и о тех сторонах, с каких не имеет смысла подходить к вопросу, с чем работает мышление в первую очередь, с количеством или качеством, и о том, куда мы все прем, и о личности и самоорганизации...— Жиз просто охуел, по крайней мере, он был ошарашен семиминутным, беспрерывным, логичным гоном вообще непонятно о чем, но очень системном. Альдер, видя что дядя сражен, стрельнул у него сигаретку. Но оказалось, что охуевший дядя не курит, и Альдер ушел.

Встретились они снова благодаря товарищу Жиза, который навесил ему в кредит семинар у первокурсников. Альдер много и старательно работал, не стеснялся спрашивать и вел себя хорошо. Когда прозвенел звонок и гонщик выходил из аудитории, Жиз спросил его: “Всё еще курите, молодой человек?”. Альдер покраснел и сказал, что бросил, но с Жизом за компанию бы покурил. Сергей Владимирович радостно осведомился, чему обязан такой честью. И Альдер с неуместной честностью ответил, тому что Жиз ведет семинары, а Альдер многого не понимает ни в учебниках, ни на лекциях. Сергей Владимирович в репетиторы не нанимался, однако дал мальчику свой адрес, телефон и пригласил заходить.

Альдер зашел на следующий вечер, и летучая избушка ему очень понравилась. Дядя Сережа ему тоже очень понравился, это оказался чувак без комплексов, всё понимающий, на Алины приколы он больше не охуевал, а по-доброму смеялся, а то и таким ответным гоном прибабахивал, что Альдер вспоминал про задачку, которую недорешал. Жиз не возражал, что Альдер пропадает у него вечерами, он даже дал запасной ключ от входной двери.

Первую сессию Альдер сдал на “отлично”. Жиз поздравил его и уехал в Британию. Вторую сессию Альдер вообще не сдавал, из-за чего в следующем году поступал вновь.

К приезду Сергея Владимировича Альдер учился на третьем курсе, шатаясь после занятий где-нибудь не дома. Родители спасли его тогда первый раз и показали врачам: он по пьяной лавочке, не то по обкурке, не то в своем обычном состоянии естествоиспытателя поджигал профессорскую дачу. Сергей Владимирович подоспел вовремя, до психбольницы дело не дошло. Разумно комбинирующий Сергей Владимирович через бывшего однокурсника помог Альдеру получить одноместную комнатку в общежитии и, хотя понимал, что напоследок следует его отпинать по заднице, не сделал этого, понимая также, что если это и даст эффект, то какой-нибудь неожиданный, а дядя Сережа не был перманентным естествоиспытателем, он был больше романтиком-теоретиком.

Альдер взрослел, становился более-менее социально приемлемым благодаря влиянию Жиза, единственного человека, которого он чтил. И не за заботу и внимание его чтил, и не за многознайство и высшее образование, и не за ужины калорийные, ну, чего еще мы все тут придумаем? неправильно, не за чуткость душевную... нет, не был гомосексуалист... нет, не рассчитывал в Англию съездить... И тут мы все обломались, Мне ясно, и ладно.

Учился Альдер с переменным успехом, гуляя между общагой и домом, захаживая к Жизу, большей частью полистать-поглазеть да послушать трепотню вокруг чайника. Если заставал шахматистов, Сергей Владимирович спокойно смотрел на то, что Альдер пьет вместе со всеми, зная что за блицем к естествоиспытательским приколам Аля не расположен.

..

А однажды в два часа ночи зазвонил телефон. Сергей еще не спал, он взял трубку и услышал знакомый голос с нерусским выговором: “Сергей?”. “Бон?! Черт возьми, как здорово, что ты позвонил!”— заорал на радостях Жиз. Он порадовался еще сколько-то, а потом стал орать другое: “Але! Але, Бон, тебя не слышно! Але, ты меня слышишь?” Из трубки отчетливо донеслось: “Извини, Сергей, я набрал не тот номер.”— И трубку положили, вероятно, врубившись, что на не те номера окликают не теми именами.

На звонки Сергея Бон трубку не взял. Сергей до утра не спал, а с утра на работе ничего не мог делать. Тем, что выцарапывал Бона в капканный мир, он брал на себя ответственность за него, и это Сергею было важнее любых смыслов жизни.

Вечером у него был Альдер. Они вместе поужинали, и Альдер спросил: “Жиз, что произошло? У тебя дрожат руки.” Сергей страданиями не кокетничал, а коротко рассказал парню об англичанине, коллеге, буддисте, бывшем наркомане, и прочей поверхности, не затрагивая иных реальностей, а только устало моргнув в конце, что этой ночью от него был странный звонок, вселяющий некоторое беспокойство. Отвязанный Альдер, дальше и не вникая, предложил очень крупную сумму денег и сказал, что должно хватить не только на билеты в обе стороны, но и на взятки для быстрого выезда. Той же ночью Сергей звонил знакомому из городка, где жил Жихард, с просьбой срочного вызова. Расспросив о Жихарде, он ничего определенного не узнал, но знакомый сказал, что недавно встречал Бона, тот был совершенно здоров. Но Сергей-то был уже не дурак. Вечером следующего дня Альдер занес деньги, и Сергей их взял, из чего мы делаем вывод, что в сущности Сергею на многое плевать и он безобразно циничен. И вот, плюнув на нас всех, Сергей поехал выцарапывать Бона.

..

Сергей торопливо шагал по улицам ставшего родным городка, не расположенный к лирическим воспоминаниям. В одном из окон обывателя Жихарда горел свет. Сергей поднялся по знакомой лестнице, встал перед дверью, второй ключ от которой так ли уж давно вернул Бону, облегченно улыбнулся и нажал кнопку звонка.

Дверь растворили. Внутри дома перед Сергеем стал Жихард, бледный, оловянный, в домашних джинсах и распахнутой теплой рубашке поверх черной футболки. Его брови неровно дернулись вверх, он растерянно отступил пару шагов, пока не уперся в угол коридора, развел руками и вдруг засмеялся.

Сергей Жиз переступил порог дома и грохнул сумку на пол:

— Привет, Бон! Ну-ка, думаю, съезжу я к Жихарду в гости!

Бон мотнул головой и твердо протянул ему руку. Сергей горячо стиснул бескровную ладонь. Не откладывая ради прелестей встречи, он присмотрелся к зрачкам Бона,— они не были расширены или сужены, белки глаз, немного заеденные желтизной, не были покрасневшими. Сергей тряхнул рукопожатием и захлопнул за собой дверь.

— Я звонил Алексу и узнал, что ты женился и сейчас снова разводишься,— не загружаясь, как бы начать, проговорил Сергей, снимая пальто.— О, извини, ты один дома?

— Да, да. Ты надолго приехал? — не отрывал глаз от летучего Жиза Бон.

— У меня обратный билет на вторник через неделю, потом расскажу, как я сюда выбирался.

..

Потом Жиз сам с некоторым ужасом узнал, откуда у Альдера имеется столько денег. Не имеется, а заимелось, да, от родителей: он фактически помог угнать машину отца, ГАЗ-24 великолепного темно-серого цвета, за половину предполагаемой стоимости. И после этой истории окончательно переселился в общежитие.

..

Как рассказал Бон, Синди, его недолгая жена, изредка еще заходит, а вообще их брак — пустая формальность. Бон с самого начала знал, что она сторонница свободной любви, просто когда она сказала, что вспоминала о нем все эти годы, Бон поверил ей и, сам не знает, чего ради, согласился жить вместе. Официально оформить сожительство захотела она, официально оформить развод захотел он. Глупая история, не заслуживающая внимания, пожал плечами в заключение он.

В первый вечер о себе Бон больше ничего не говорил. Также он не нашел нужным упоминать свой телефонный звонок. А Сергей тогда тоже не нашел нужным. Они пили чай, и им не мешали, Сергей просил Алекса никому не сообщать о том, что приедет. Рассказал немного об Альдере, благодаря которому выбрался в гости, и завел безличностную беседу о философии науки, которой они вдвоем увлеклись перед его отъездом. Бон эту тему поддержал улыбкой и готовностью слушать. И Сергей примерно сориентировался, что философы Бона интересовали постольку поскольку с ними общался он сам, что эта самая Синди известно с каких тусовок и что суицидальные чудовища дышат Бону в затылок.

..

А вечером второго дня Жихард вопреки своим аскетическим наклонностям накупил деликатесов, и они ужинали с легким вином. Чудовища сложили смрадные крылья, испугавшись летучего Жиза, и два друга допоздна увлеченно болтали, точнее, Сергей очень оригинально рассуждал, а Бон отдельными замечаниями и вопросами приводил рассуждения в неоригинальные тупики, тогда Сергей, немного распаленный вином, требовал от Бона альтернативы, а Бон отнекивался, и Сергей сам придумывал какую-нибудь альтернативу, после чего толкал телегу с учетом нового колеса. Иногда колес становилось больше, чем позволяла площадь телеги, Бон и Сергей понимающе смеялись и меняли тему.

Вечером третьего дня Бон вдруг предложил куда-нибудь прогуляться. Это было не только не типичное для Жихарда предложение, но, чутко бдил Сергей, и надуманное. Сергей ответил, что за вчера и сегодня он нагулялся с визитами к старым знакомым и хочется провести вечер дома. И неторопливо вытащил из невидимых ножен невидимую рапиру, легкую, молниеносную, гибкую, с острием не спортивно разящим, готовясь ко встрече с клевретом Ее Величества или какой-нибудь специфической абстиненцией. Функциональный, отлаженный Жихард в лице не изменился, а только поставил в известность:

— Как знаешь. Но сегодня ко мне могут прийти люди, с которыми я не хотел бы тебя знакомить.

Сергей прямо ответил:

— Ты понимаешь, Бон, я приехал к тебе не просто увидеться.

— Извини, что так получилось,— с легкой досадой проговорил Бон и скорым шагом вышел из комнаты.

И ясно стало Сергею, что не напрасно он прилетел. Выглядит Жихард здоровее, чем в прошлый раз, но если уже запросто допускает, чтобы Сергей впрямую столкнулся с трясинными монстрами, из мира сего направляется однозначно.

Минут через десять Жихард вернулся с чаем, предложил Сергею его чашку и, устроившись в кресле, развернул газету. Сергей листал инструкцию к купленной сегодня явно не электробытовой лампе, ‘Я в лампах не разбираюсь.

Около одиннадцати Бон разобрал постели, принял душ, включил Сергею настольный свет и стал с облегчением укладываться спать. Перед тем, как закрыть глаза, он спросил:

— Как ты смотришь на то, чтобы съездить завтра куда-нибудь отдохнуть?

Сергей развешивал на спинке стула брюки.

— Съезди, я дома отдохну.— И развернулся на трезвый, рассудительный голос:

— Сергей, я очень виноват перед тобой. То, что я тебе позвонил, было приступом малодушия.

— Почему ты не звонил затем? Я сам не смог до тебя дозвониться.

— Сергей, я не брал трубку.

Они помолчали. Сыпьмя сыпались мимо них извинения, настояния отдохнуть и навсегда уехать, отказы уезжать, обещания ни за что не оставить, вопросы зачем, ответы затем...

Сергей не без юмора вздохнул, черного:

— Делать нечего, Бон, рассказывай.

..

И Бон рассказал то, что Сергей примерно и вычислил в первый вечер: один, он начал тяготиться учеными другами и философами, отношения с ними расстроились, он еще потом что-то пробовал, но в конце концов устал и сейчас все-таки просит Сергея оставить его в покое. Да, он уже не надеется выйти в свой сон, но жить в постоянном бреду тоже не видит смысла.— Давно ли он начал снова употреблять? — Нет, недавно.— Вместе с Синди? — Нет, она бросила.— Как? — Несколько лет назад успешно прошла курс лечения.— Для тебя лечение не будет успешным? — Нет.— В прошлый раз тебя недолечили.— Я сам убедился, что в любом случае сорвусь.— В любом? — Да. Я убедился.— И куда Жихард будет срываться? — Еще попытаюсь найти ту дверь.— Уверен, что она не в этой реальности? — Да.— До Сергея он из других реальностей дозвонился. Как понимать?

Жихард рывком сел в постели.

— Извини, разреши, я здесь покурю?

— Да разумеется.

Жиз воткнул подушку стоймя и тоже сел. Жихард дотягивался до сигарет и говорил, не глядя на него:

— Сергей, я был абсолютно трезв, когда звонил тебе. За время от звонка до твоего приезда я только один раз колол себе опиум. До звонка я не принимал ничего наркотического.

— И откуда тогда столько уверенности, что...

— Да, я понял.— Бон вжал пальцы в висок, долго выдыхал дым, но говорил ровно, глядя в пепельницу.— На протяжении года я синтезировал вещество, которое только могло... меня, условно говоря, вылечить. Оно мне не помогло, точнее, я оказался слишком слаб, чтобы выдержать его действие. Дальнейшие попытки — сущий бред. Звонил я тебе, когда был под действием этого вещества,— Бон вдавил пальцы в висок сильнее,— от страха. От пустого, беспредметного страха, тебе не надо было приезжать, Сергей.

Тот уже напяливал брюки.

— Слушай, я чаю хочу. Расскажи мне про свое лекарство.

Бон утомленно взглянул на него и послушно сложил на пол пепельницу.

..

Вскипала вода, заваривался свежий чай, Бон ровным голосом говорил:

— Когда ты уехал, я с ужасом осознал, что скатываюсь в непобедимое отвращение к жизни, ты знаешь, какое. Я посчитал это предательством нашей дружбы и решил искать причину своего отвращения. Мне не было ясно, почему тебе видится радостным и прекрасным то, что мне видится нелепо прогрессирующим и безобразным. Видится в этой реальности, в которой фиксировано “Я”, ты понимаешь, в которой восприятие физически детерминировано. Опыт употребления наркотиков мне показал, что в других реальностях внутреннее представление красивого и безобразного находит отражение в других формах, чем здесь. Я — носитель этих представлений — один, формы разные, возьми это, Сергей, за аксиому, это мое внутреннее знание. Выясняя причины своего отвращения, я был заинтересован в формах только этой реальности, назовем ее общей. Мне показалось менее случайным рассмотреть не то, что здесь считается безобразным, а те формы, которые, во-первых, общепризнаны прекрасными, во-вторых, созданы человеком.

Сергей удивленно всмотрелся в друга,— он еще вчера заметил, что на книжной полке Жихарда нашли место альбомы из серии “Картинные галереи и музеи мира”, но кто додумается, какой логикой руководствовался этот парень, находя им место на полке... Сергей азартно закачал ногой, Бон немного нахмурился:

— Прошу тебя, не оспаривай сейчас то, что услышишь, я говорю всерьез. При рассмотрении я выделил три ряда таких форм, условимся, что ментальный, сексуальный и религиозный. Формы рефлекторного ряда — одушевленные, но скопированные с природы — мне не были интересны. Кальки рефлекторного ряда сформированы эволюцией анатомического восприятия и заданы еще более жестко, в остальном — соответственно той или иной философии наслаждения — прекрасны еще более условно, чем формы, созданные человеком. Ментальный ряд меня также не интересовал, это игра ума, это безучастная забава, красивые софизмы и решения никогда не вызывали во мне недоумения, отклонения от этого ряда раздражали, но не до ужаса и нелепой тошноты: в ментальном ряду есть правила игры и нет догматичности. Сексуальный и религиозный ряд мне показались очень взаимосвязанными, поясню примером: целомудрие строгой готики прямо соотносится с сексом, так как отрицает его, а не игнорирует,— спорить глупо, в конце концов, это исторический факт. Религиозный ряд привлек мое внимание большей осмысленностью, однако, она оказалась исчерпаема: идеи упираются в заповеди общежития — и, или — в экстаз, а это уже нечто чувственное, значит, требующее рациональной разгадки в другой переформулировке: почему эти формы видятся людям прекрасными? На “золотых пропорциях”, “сечениях”, цветовых гармониях и прочее я не стал останавливаться — это анатомия восприятия... Хорошо, Сергей, я поясню, почему не стал останавливаться. В культурных традициях разных народов общепризнано, что шар — магическая фигура, а куб — символ рационализма. Объяснение этому я нашел в анатомии здешних форм. Три оси человеческого восприятия обусловлены тем, что в условиях земного притяжения простейшее движение — отвесное падение и что земная поверхность видится плоскостью. Ясно, что самое естественное для нас средство описывать пространство общей реальности — три взаимоперпендикулярные оси. Наипростейшая фигура по этим трем осям — куб. Шар — тоже простейшая идеальная фигура, но в нашей действительности уже иррациональная, это определяется самой природой в условиях земного притяжения, бытовыми нуждами и необходимой рациональностью техники. Однако, Сергей, я бывал в реальностях, где куб видится безобразным многогранником, а шар — совершенным и минимальным средством для выражения пространства. Это мое внутреннее доказательство самому себе, что представление о прекрасном и безобразном не продиктовано только реальностью, и что формы, его отражающие, неслучайны в той мере, в какой неслучайна анатомия восприятия, не больше. Но я отвлекся. Я интересовался  этой  реальностью и условно прекрасными формами в ней с чисто прагматической целью: перебороть свое отвращение к жизни общего мира. Религиозный ряд форм оказался для меня не более содержательным, чем сексуальный: признание той или иной формы классической в обоих рядах определили исторические, социальные факторы и не интересная мне анатомия восприятия. Но в религиозном заметнее, чем в сексуальном, скрывался ответ.

Бон закурил новую сигарету, бледно, размеренно продолжал.

— Разглядывая эти два ряда, я пришел к мысли, которая поразила, убила меня, хотя в сущности она тривиальная. Я увидел, что функциональность, ты понимаешь, о чем я, есть общественное выражение условно прекрасного в этом мире. Сексуальный и религиозный ряд задают поведение людей определенным образом. Прости за “поэтическую” формулировку, массовая функциональность есть оборотная сторона того, что в этом мире общепризнано прекрасным, так как люди ориентируются на жестко ограниченный ряд форм, не только физически обусловленный общей реальностью, но и именно ограниченный социумом. Эти два ряда насаждаются с детства и повсеместно. Не один я особенный, которого родители подвергали физическим наказаниям за условно неправильное поведение. В  массовом  масштабе образы прекрасного всегда насаждались через страх. Вспомни времена инквизиции, Сергей: казним ибо веруем, веруем перед ужасом казни. А затем сравни с любым тоталитарным режимом, в котором человек — уже очевидно отлаженная программа. Конечно, это два крайних примера, но одного вывода: программы поведения в социуме и формы условно прекрасного в общей реальности взаимно насаждаются друг другу, и насаждаются через страх быть отринутым. Думаю, поэтому истинные адепты религиозных учений уходили от общества в тайные секты, они искали божественной красоты потому, что верили в нее, а не потому что боялись не верить, что “красиво”, что “некрасиво”. Но я не отправился в Прагу, чтобы вступать в тайный орден, или в Киото к мудрецу молить о чистом мировосприятии. Я не надеялся, что Учитель из здешних школ поможет найти мне в этой реальности пусть даже эзотерическую форму, отражавшую бы мое внутреннее представление прекрасного.

Говоря дальше, Бон отвернулся к окну.

— В этом мире для меня нет красоты, я родом не отсюда.

Он снова смотрел на кончик сигареты.

— Но у меня возникло предположение, что если я уничтожу в себе программы, задающие поведение бессознательно, то безобразное в этой реальности тоже не будет находить для меня отражения, этот мир станет для меня никаким.

Он, чуть передыхая, затушил сигарету и говорил дальше.

— Очевидно, что религиозный и сексуальный ряд мне так же, как другим, насаждались с детства. Но всё мое существо противилось этому насилию, и причину своего отвращения к жизни я нахожу в этом насилии. Меня даже порадовал такой вывод, так как с чувством страха работать относительно просто, а работать непосредственно с отвращением, на мой взгляд, неразрешимая задача, внутреннее представление о красивом и безобразном, как я понял при употреблении наркотиков, анализу не поддается. В течение года я искал способы извлечь из бессознательной памяти под прямое наблюдение образы страха, закладываемые с детства и регулирующие поведение в обществе. Память поколений я старался не затрагивать и нашел способ, как. Задача оказалась интересной, она надолго увлекла меня. В результате мной был синтезирован сильнейший галлюциноген. Я испытал его на себе три раза. Но не выдержал, сломался. Я не смог побороть в себе страха перед возникавшими образами, а это значит, что у меня нет никакой надежды справиться с отвращением к общей реальности. Звонил я тебе, когда принимал препарат в третий, последний раз, из  этой  реальности, Сергей.

Он умолк.

— Бон, ты шизофреник...— Сергей обескуражено осекся.— Извини, но... но ты шизофреник.

Жихард исподлобья взглянул на Сергея и тихо рассмеялся, просто тому что Сергей от растерянности казался даже обиженным.

— Тебе смешно? Я счастлив, что тебе смешно.— Сергей приветливо ему улыбнулся.— А тебе должно быть грустно, что своим смехом ты сам опровергаешь кошмары, которые сейчас наговорил. И когда мы ездили гулять в наш любимый парк, ты помнишь, конечно, я не верю, что мир тебе виделся безобразным. Ты был радостнее, чем я, ты глубже чувствовал осень, небо, лужи, листву...— я это видел!

Бон перестал смеяться и с чудесной улыбкой спросил:

— Что значит “чувствовал лужи”?

— Ну-ну, а что значит “анатомия восприятия”?

Бон снова засмеялся.

— Нет, ты мне объясни, я не понял!

— Это ерунда, Сергей, не бери в голову. Я только хотел рассказать, что был трезв, когда звонил тебе.

— Это не ерунда, Бон! Со мной чудом инсульт не случился, пока я твои кошмары дослушал! И, кстати, где этот препарат, я хочу его попробовать.

Бон перестал смеяться. Он достал еще одну сигарету и, сунув в зубы, процедил:

— Извини, Сергей, но я тебе не дам,— и закурил.

— Ты хочешь сказать, что я слаб и ничтожен, и не выдержу то, что выдержал ты?

Лицо Бона болезненно дернулось. Он тихо ответил:

— Сергей, я тебя прошу, не надо. Это очень неприятный галлюциноген, и ничего нового ты не узнаешь.

— Откуда знаешь?

— Уже знаю. Ты только перевспоминаешь, и вынести это очень трудно.

— Не можешь знать. Я родом из этой реальности и “Сикстинскую мадонну” считаю шедевром, а не условно прекрасной формой.

Бон умоляюще взглянул.

— Сергей, не надо.

Но он ли остановит летучего Жиза?

..

Назавтра Жиз вынудил Жихарда поделиться своим “лекарством”, едва тот был с работы дома. И, приходя в себя часа через три, три с половиной, физического времени, разумеется, подивился выдержке Бона, коротко выдавив: “На твоем месте я от страха вылез бы из телефонной трубки прямо в Академ”.

Что стоит за этими словами, теперь оба знали на собственной шкуре. С этих слов Бон беспрерывно смеялся, он был счастлив, что Сергей не вылез, не выбежал и не выкинулся под слепым давлением страха из их общей реальности, и беспрерывно смеялся. Сергей, шизея от радости, что действие препарата кончается, тоже изредка начинал вдруг смеяться, и через смех, растерянно, однако, подытожил: “Бон, ты создал чудовище”. И отправился в ванную, к холодной и горячей воде, к душистому мылу, счастье-то какое, к зубным щеткам, полотенцам, прочей чехне замечательной. Он запросто допускал, что если бы Жихард всё это время не сидел рядом, утверждая, внушая, что да, это тоже галлюцинация, терпи, пройдет,— полотенчиков и зубных щеток Сергей больше никогда не увидел бы.

Из ванной его вынесло вихрем жизни, прекрасной и удивительной, он категорически предложил Бону сегодня ужинать в ресторане. “Отличный антидепрессант, Бон!” — воскликнул он, удовольствия ради бреясь второй раз на день. Бон хохотал и, не умея что сказать, снова хохотал, переживший едва ли менее страшные часы, пока Сергей был под препаратом. Когда они собирались в ресторан, раздался дверной звонок.

Временами бесцеремонный Сергей сам открыл дверь. Жихарда спросили два господина, таких же бледных и оловянных, каким он застал Бона в момент встречи, но нагловатых и тупых уже безнадежно. Поспешил выйти Бон, извинился, что он не один, ничего определенного сказать не может, он сам их найдет, до свидания, и закрыл дверь. Тревожно взглянув на Сергея, он ушел в комнату собираться дальше.

За ужином в ресторане Сергей бомбил его вопросами, стараясь раскручивать не с конца, а с начала, пути, по которым Жихард пришел к формуле и технологии. На общие темы беседующий без напряжения, Жихард рассказывал охотно, заставляя кое-где и смеяться. Сергей с изумлением убеждался, что у этого парня мозги работают по очень странной логике, но работают чертовски красиво: такого безупречного единства на вроде неожиданных, очень частных находках Сергей еще не встречал.

Они говорили по дороге из ресторана, дома тоже еще говорили. Наконец Сергей устал и немного успокоился. Заключил Бон словами:

— Думаю, если бы мы жили при... при “информационной свободе”, как ты говоришь, это лекарство ничем не выделялось бы на фоне других препаратов. Подобные наверняка разрабатываются в закрытых лабораториях США, СССР, Японии, ну то есть милитаристских государств. Для специалистов из этой области в моем домашнем открытии нового было бы очень мало.

Сергей замахал рукой:

— Отнюдь-отнюдь! Твое изобретение уникально, Бон. Синтез подобного препарата где-то еще вероятен не более, чем если методом тыка.

— Чепуха какая...

— Нисколько. И скажу почему: у тебя абсолютно другая идеология. Ты исходишь из множественности реальностей и из целостности субъекта. Ты решал задачи, и рядом не стоящие с прямым воздействием на центры страха, и ни один редукционист из любой сверхсекретной лаборатории близко не подойдет к твоему результату. Да с чем спорить, из одинаковых данных ты и любой другой будете делать разные выводы!

Бон пожал плечами и поддержал эту тему улыбкой и готовностью слушать.

Но оба они были вымотаны за день и скоро улеглись спать.

..

Сергей не ломал голову, как вернуть к жизни белое привидение, оно вернулось само. Со спокойным, чудесным взглядом, уверенным поворотом головы и радостным смехом на общие темы. И как смог бы Сергей продолжаться дорогой за смыслами, забыв о Боне? — черт его знает, почему это привидение так без остатка привязалось к летучему Жизу. А не к мудрому профессору, однажды навестившему его в больнице, и не к магистру, любящему его за то что оно привидение, и не к Синди, Мери или Линде, оживившей бы его дом, и не к кому-нибудь из коллег или философов, которых не надо дожидаться годами и от которых легко скрыть, что оно привидение. Но привязалось оно к летучему Жизу, и Жиз ни за что теперь его не бросит. Сам виноват, что летучий, мог бы мимо пройти, а не приземляться где не следует, мог бы дальше парить в поисках своего неба, а не тормошить чокнутых, уродскими лекарствами себя от бессмыслицы лечащих. Но белый ветер, полный стеба и дерзновения, снова шумел в обеих головах и звал лететь дальше, рябил по студеной воде прозрачными бликами, и смрадные чудища суицидальные убегали, боясь к нему прикоснуться.

Наступил вторник, день отъезда Сергея. Наступил очень быстро, но Бон к этому времени и не думал грузиться проблемами существования, сексуальными и религиозными рядами и прочей чехней какой-то. Обещал писать чаще (этот год он был занят лекарством, уставший от философов в устном и письменном виде), обещал сам приехать в гости при первой возможности (существование в общей реальности ограничивает свободное время). Отходя к трапу, Жиз издалека пригрозил кулаком суицидальным чудищам и обещал им скоро вернуться.

..

Альдер, врастя душой в общежитие, стал бывать у Сергея Владимировича реже. Заходил он обычно на шахматы, выпивал, кому-нибудь проигрывал, кого-нибудь выигрывал, снова выпивал и уходил. А Сергей Владимирович туманно предчувствовал в себе смысл, из-за чего задерживался вечерами на работе, был особенно возбужден и пытлив к любым новостям и фразерствам, которые приносили с собой друзья. А спустя несколько месяцев среди его друзей был уже Проклин, еще недолго, но Жиз не долог на раскачку. Он и не заметил, как ‘Я сорвался с места за сюрной речкой, отражающей в стремительном своем беге высокую синь, и ‘Я шлепал несуществующими босыми ногами по мелководью, с разгону взбирался на бережок и прыгал, счастливо смеясь, в балдежные водовороты и глубокие омуты... Какая такая тревога? Не было никакой тревоги, бежал себе и бежал, и радовался, что ‘Я есть. Да, нарушая законы физики бежал, ну и что? — нет для Меня никаких законов, и для речки той тоже нет.

С Боном Сергей снова переписывался активно, хотя письма они уже не нумеровали. Над некоторыми из них и тому и другому приходилось иногда призадуматься, не объяснят ли тебе в следующем благожелательном письме, на какую удочку ты попался, если продолжить вкусно подсунутую тему в ответе. Из переписки с Жихардом Сергей уяснил, что стройная, нетривиальная система, которая угадывалась за глубокими формулировками и метким любопытством Проклина, при ближайшем рассмотрении многими местами банальна в своей кособокости. Жихард что угодно сведет к банальному, он скептик несносный. Примерно раз в месяц они теперь созванивались, и Сергей звал Жихарда в гости. Но этот сыч-домосед оказался очень нелегок на подъем, что для Сергея было хорошим признаком,— значит, сычу нетревожно живется в дупле.

Раз случилось, что разговорившись с Альдером, тоже на общую тему, Сергей показал ему переписку с Жихардом. Однако Альдер интереса не проявил, а дней пять спустя, когда Жиз сослался на какой-то фрагмент из многолетней почты, сказал, что лично он исписал бы столько бумаги только если за это платили бы деньги. После чего залился краской и стал шумно хлебать чай, вылупившись перед собой. Дядя Сережа, раскусивший Аленьку-хама гораздо быстрее, чем Бона,— с первой же встречи, когда тот стрельнул сигаретку,— махнул рукой и больше с Альдером о Жихарде не говорил. Альдер взрослел по-своему, философским книгам и опусам о глобальных проблемах он предпочитал любой другой бред. Какое-то время олимпиадные задачники — еще в переходном возрасте, потом фантастику в стиле “фэнтэзи”, потом вдруг Вернадский страниц двадцать пять с середины, Гумилев страниц сколько-то до Агаты Кристи, потом Шарль Пьеро в оригинале, потом Альбер Камю, Юлиан Семенов, вдруг “Тайное еврейское учение”, ну и так далее.

Потом он перестал засорять себе мозги безалаберным чтивом и начал готовиться к защите диплома. Он готовился с начала зимы так серьезно, что по две-три недели не бывал у Сергея. Напряженная подготовка диплома неожиданно оборвалась тем, что Альдер вылетел из университета без шансов восстановиться. Его родители уже давно не надеялись, что их сын будет академиком, но они были порядочными, уважаемыми людьми, поэтому спешно и своевременно замяли историю с исключением Альдера из университета, и, как узнал с опозданием Сергей Владимирович, на самом деле было чего заминать: Альдер подозревался в кустарном производстве и распространении наркотических веществ.

Сергей Владимирович устало вздохнул и налил Альдеру еще чаю. Альдер, сыпя в чашку сахар, самозабвенно и увлеченно ездил по ушам дяде Сереже, единственному чуваку, которого чтил, изложением своей теории эволюции от допущения, что эмпирическая реальность не единственная.

..

В дубе больше прелестей кипариса, чем во Мне талантов переводчика, и что Альдер тогда называл эмпирической реальностью — его личное дело, он эти слова заимствовал у дяди Сережи. С работой и жильем у, условно говоря, дуба разрешилось просто. Жиз звал его в НИИ, но Альдер устроился дворником в студенческом общежитии, что закрепило за ним комнату, которая им обживалась с поры поджогов профессорских дач. Жиз мог бы выяснить по поводу общежитий для сотрудников СО РАН, но он не настаивал, чтобы, фигурально выражаясь, дубовая жизнь развивалась по кипарисному плану.

После неудачной подготовки диплома Альдер также не показывался у Жиза. Жиз, отрицательно смотревший на множественность реальностей как на самоцель, зашел в общежитие проведать торчка-эволюциониста. В маленькой, не чисто прибранной, но жестоко, клинически чистой одноместке он нашел Альдера трезвым и отрешенным, занятым внутренним гоном. Это прозрачное состояние обнаруживало вдруг, что девятнадцатилетний Альдер уже многого от себя натерпелся и до некоторой степени забит. Жизу он обрадовался, голым чаем напоил, но слова выговаривал нехотя, и Жиз скоро ушел, напомнив изредка заходить. Визит к Альдеру оставил в нем чувство глубокого удовлетворения и своеобразное злорадство товарища по несчастью: с присущей такому злорадству проницательностью на диктаторски обтертой полке были подмечены листы, за марание которых Але деньги наверняка не платили.

..

В этот день у Сергея было хорошее настроение, он подсчитал сколько осталось до зарплаты, и стал дозваниваться к Жихарду. Настроение резко упало, когда на том конце щелкнуло и пьяный женский голос засмеялся, запоздравлял, зацеловал в трубку.

Сергей спросил Жихарда, в трубке зашуршали, приглушенный смех, бряканье, и раздался голос Бона, доброжелательный и невозмутимый. Когда стало ясно, что звонит Сергей, голос Бона не дрогнул, он извинился за недоразумение с пьяной женщиной и объяснил, что сегодня у него в доме отмечают день рождения хорошего приятеля, обычно он на такие вечеринки отключает телефон, и еще раз извинился, что сегодня забыл. Тем временем, видимо, он переносил телефон в более тихое место, он в третий раз выразил сожаление, что забыл отключить телефон, эта настойчивость отдавала иронией, и спросил, как у Сергея дела.

От страшной безнадежности Сергей хотел бросить трубку.

Но не такова его память, в ней твердо держалось, что Бон Жихард больше года боролся с оборотнями бессмыслицы, что в болотном плену Ее Величества он три долгих раза пытал себя страхом, чтобы только стать никаким. И яростно зашумел светлыми крыльями Жиз, и не бросил трубку, а ответил, что у него дела как обычно, что Альдер, ты помнишь, я рассказывал, сейчас бредит занятной идеей, которая недалека от твоих “внутренних знаний”, но об этом лучше в письме, а затем спросил, как дела у Бона. И не стал дожидаться стандартного ответа для дураков, а вдруг сам говорил дальше, что по его наблюдениям, когда Бон выходит в люди, то отчего-то всегда к наркоманам, могу ли надеяться, что сегодняшнее мероприятие — исключение? Бон ответил (честность Жихарда Сергей знал), что сейчас он только немного пьян и предложил, что перезвонит сам такого-то во столько-то по Новосибирску. Но Жиз не дал положить ему трубку, он, еле скрывая очень скверное настроение, называемое еще тоской, сказал, что дозваниваться непросто, незачем лишние трудности, а лучше-ка пусть Бон ответит, как часто стали у него на дому разные мероприятия? И Бон несколько язвительно ответил, что непременно составит расписание и пришлет Сергею, чтобы тот не затруднял себя глупыми вопросами. И настроение стало беспредельно скверным, Сергей знал Бона язвительным только во время его странных абстиненций. И заорал Сергей тогда, что он не может сейчас приехать, что у него нет денег, что Бон должен срочно приехать сам, как угодно, начихав на всё. За спокойной паузой голос Бона веско вразумил,— всё, на что он способен, он уже сделал, ты знаешь, не верить этому — напрасный оптимизм, очень жаль, что он забыл отключить телефон, он не хотел портить Сергею настроение, но если уж произошло, предлагает не принимать так близко к сердцу его личные трудности, в конце концов, они личные и на них имеет право он один. А Сергея не цепляло, где личные и что за право, он резко спросил, как давно Бона начал угнетать прежний бред. Нет, никаких перезвонить, как давно? Голос Бона стал жестче, он попросил не заставлять его говорить лишнее. Сергей однозначно врубился, что сейчас будет вторая ссора с Жихардом (единственная до сих пор была в отеле давным-давно), будет по международному телефону, это неудобно и в коммуникационном и в финансовом отношении, а только в самых разных отношениях он заставит Жихарда дальше жить. Он поинтересовался, а что такое лишнее мог бы сказать ему Бон? И Бон сказал, что он очень уважает Сергея и его добрые намерения, но в данном случае они видятся ему излишними, более чем бестактными и, соответственно, назойливы. Сергей усмехнулся, запросто обидой не сраженный, он знает, что у Бона может быть радостный смех и уверенный поворот головы, он ответил, что ничего лишнего Бон не сказал, его намерения и впрямь не совпадают с личными намерениями Бона, и в своих силах он уверен больше, чем в его, и если ты затруднишься, то я попрошу прислать вызов Алекса, и желательно, чтобы ты задержался бы в этом отвратительном мире до моего приезда, будет обидно всё распродавать и влезать в долги ради напрасной поездки. Жихард долго, изможденно молчал. Но Сергей тоже молчал, выжидающе, вынуждая. Бросить трубку Бон уже не решался и по-знакомому тихо сказал, что если он болен, то... тут Сергей услышал, как он железным тоном попросил кого-то выйти и закрыть за собой дверь...— то...— Але? — то противостоять своей болезни он не сможет, он уже убедился, ты знаешь, как. Он просит Сергея не мучить себя и не издеваться над ним. И если Сергею дорога их дружба хотя бы вполовину так, как ему, пусть он больше не приезжает и с сегодняшнего разговора сам ее прекратит, этим он избавит Бона от предательства. И Сергей искренне, зло посмеялся, что Бон шизофреник, если городит такую чушь, что противостоять галлюциногену, который состряпал Бон, не в силах ни один человек, и если бы такой был, его бы тут же не было, он бы сдох на месте, как только уничтожил в себе образы, сводящие восприятие к парадигмам форм, у него мозги бы лопнули от избыточной памяти, от лишних ощущений, от неуправляемого, от убийственно хлещущего потока информации, одинаково, как ты изволил определить, никакой. Ты спорол чушь, твой галлюциноген не может быть побежден. Бон сказал, что Сергей кидается очень спорными утверждениями, но у него нет никакой охоты выяснять сейчас, кто из них порет чушь, он убедительно просит Сергея не приезжать, ему будет очень неловко обколотым или обкуренным принимать Сергея. И Сергей твердо, радостно ответил, что обязательно приедет и с удовольствием за компанию сам обкурится и обколется, и обглотается, и обопьется, почему это для Бона есть много реальностей, а для него нет? Бон утомленно ответил, что у них разные способы, и разные данные, и из его данных — разные... и у него нет никакой охоты об этом говорить тоже, и если Сергей приедет, то он просто вызовет полицию и сдаст его как наркомана. Сергей расхохотался, что за компанию с Боном он с удовольствием посидит в тюрьме. Бон вдруг тоже рассмеялся и уведомил, что счастлив наблюдать редкий случай извращения, что Сергей тонкий садист, но, увы, уже себе небезопасный, распродавать дом ради незрелищных, скучных мучений — тяжелый признак. После чего голос сломался, и Жихард в отчаянии проговорил, что прости, Сергей, я уже сам не понимаю, что говорю, прости, если я вообще имею право просить у тебя прощения, но мне сильно в тягость твое участие, я хочу знать, Сергей: что тебе от меня надо?

И Сергей гордо, устало воткнул в невидимые боевые ножны рапиру и закинул за плечо булаву, которая пригодилась больше. Устыдившись вылетевших в ярости слов, искупая воображаемую вину, белое привидение еще сколько-то в этом мире протянет. А чтобы привидению было легче, летучий Жиз честно поделил с ним краюху добытого смысла. Он сказал, что не знает, чем объяснить их дружбу на протяжении лет, но на данный момент он остро нуждается в Боне как в единственном собеседнике, благодаря которому он сможет осмыслить некоторые вещи. Жди письма.

..

И часов до пяти утра Сергей Жиз не мог уснуть. Но затем уснул спокойно и крепко.

За бессонную ночь он утвердился в двух вещах.

Первая. Бон, условно говоря, болен и надежно защищен от своей “болезни” только в непосредственной близости от Сергея. И это во многом из-за того, что Бон не умеет просто взять и увериться, что кому-то нужен. Без рациональных обоснований, зачем Жиз воюет с его суицидальным монстром, он сам за себя бороться не будет. И Жиз завтра же представит Бону рациональные обоснования.

Вторая. Дезориентированный Альдер также вряд ли долго протянет один на один со своим гоном и патологической неспособностью противостоять озарениям из ряда поджогов дач. И Жизу обязательно надо собрать Бона и Альдера в одном месте.

Жиз не разрешил себе бросить двух аутсайдеров, к которым сам приблизился и которые теперь нуждались в нем. Кроме того, что Жиз и не мог бы себе разрешить, он ясно видел своими, ничьими больше, глазами, что Бон и Альдер нежизнеспособны не только из-за того, что им чего-то не хватает, но и из-за того, что чего-то у них в избытке. В свой срок Жиз бы запросто мог быть не фатальным, но той бессонной ночью было давно уж как поздно, отразилась в беспокойной стремнине высокая синь, он сам избрал свой фатал и той ночью устремился к нему.

Так зарождались паскудные лаборатории “Глаза”.

..

Так складывалось Мое войско.

..

Опять хуйню какую-то спорол.

..

И проснувшись, умывшись, заправив постель, Сергей листов на пять убористым почерком представил Жихарду рациональное обоснование что нуждается в нем: как в единственном возможном сопернике,— Жиз утверждает в этом мире альтернативу тому, что есть, он попирает безобразное, отвратительное и бессмысленное, оковавшее Жихарда, и на белом поле, свободном от грязных цепей, предлагает Жихарду взять меч и сразиться с его альтернативой. Он утверждает, что нашел в этой жизни свою красоту и свой смысл: в том, чтобы отстаивать, на его, ничей больше, взгляд, красивое и осмысленное вопреки этой кошмарной действительности. И он вызывает Жихарда на поединок. Он утверждает, что актуальная реальность только одна, что в ней есть законы и они обозримы, что этими законами сформировано восприятие, что сознание как элемент этой реальности несет в себе отображение ее законов, и что это отображение есть законы мышления, что кошмарная действительность, вязнущая в слепо множащихся религиозных, философских, теоретических аналогах, в информационной катастрофе, спасение от которой так же слепо ищется смертью всего, что не укладывается в прокрустово ложе объяснений, несмотря ни на что хранит зеницей ока прямую однозначную связь между законами реальности и их образами в мышлении, и кошмарна она потому, что эта связь не установлена и результаты человеческого познания направлены на удовлетворение простейших потребностей и анархистской любознательности “ради искусства”, последствия которой часто трагичны, что бессознательная добыча и потребление информации, ведущие к промышленному светопреставлению и методологическим тупикам,— эти чудища цивилизации даже в союзе с отвращением Жихарда не удушат своей нелепостью Жиза.

..

И одинокий рыцарь из белой реальности, забывший дорогу к своему дому, с безумным, жестоким самоконтролем странствовавший в поисках двери по сюрреальным вывертышам, до конца узнавший рок своих странствий и решивший порвать с тем, кто один только удерживал его в жизни, вскоре получил заказной конверт с пятью листами убористого почерка. Задумчиво и зорко вгляделся он меж строк, где смешались синий простор и стремнина и купались друг в друге отражения смыслов и красоты. Неотъемлемо родной белый воздух повеял на него от взмахов Жизовских светлых крыльев, повеял слабо и безнадежно печально, но зовущий непреодолимо искомой ясностью и чистотой.

И одинокий рыцарь из белой реальности, потерявший свой дом, улыбнулся и без доспехов, с одним мечом и зеркальным щитом, вышел на поединок. Он по памяти, не заглядывая в шпаргалки здешней реальности, резко расчертил белое поле бумажных листов своей геометрией и отослал письмо, однозначно уведомлявшее, что вызов принят.

..

Летучий Жиз распечатал заказной конверт с листами разборчивого, ровного почерка, торопливо развернул их и торжествующе расхохотался.— Хладнокровный, могущественный Бон Жихард выходит на поединок, перешагнув галлюциногенную жуть, которую создал, копируя с яви, и которой чуть не убил себя, перешагнув с другими кошмарами, увязшими во времени и пространстве, за пределами поля.

Летучий Жиз беспечно закачал ногой и стал вчитываться в ответ.

..

Не будучи романтиком, Жихард сухо, коротко, однако исчерпывающе разбил вдохновенные тезисы Сергея о законах мышления странными, инакими, но безупречно рациональными рассуждениями о недостаточности рациональных рассуждений,— и прочее в том духе, не лишенное иронии, отнюдь. Смелые возгласы Сергея о “промышленном светопреставлении” и “методологических тупиках” Жихард оставил без внимания как нечто бессодержательное. Лаконично заметил, что не смог разобраться, в чем различие законов мышления от прокрустова ложа, равно утверждения альтернатив от анархии “ради искусства”. Однако в конце письма, высказавшись, что понятие “случайность” является работающим в локальных, иногда взаимоисключающих системах, согласился, что в целом создается впечатление случайности их наращивания и взаимопересечений, лично ему чем-то красивым это тоже не видится, и искать решение вопроса о том, насколько случайно развитие, вполне возможно, в борьбе с тошнотой как мировосприятием — неплохая альтернатива его лекарству, так как где есть сознательный выбор понятие “случайность” теряет этический смысл.

..

И потянуло с Жихардовских листов белым ветром стеба и дерзновения, что увлекал безоглядно в недосягаемый, блистающий, холодный восторг ментала, и зазвучал в прозрачно-синих бликах небесной стремнины Жихардовский смех безучастной иронией, и зашумели великолепные крылья, вдруг осознав, что они есть, и ‘Я буйно скакал в даль небесных просторов, вслед за сорвавшейся с места альтернативой Жиза всему бессмысленному и безобразному, какое всегда имеется, и нечего с ним часы, килограммы и метры коротать, не убежит.

d

..

Мы все одобрительно заметим, зеркальные щиты и небесные речки — удачный художественный прием. ‘Я перестану скакать и мрачно поддакну, просто охуительный художественный прием.

Чувство вины Меня кольнет за то, что выразился нецензурно, и заимею ‘Я доброе намерение извиниться перед нами всеми и признать, что ни менталов, ни стремнин действительно нет, а просто два шизика переписываются. Чтобы доброе намерение исполнить, ‘Я начну себя ощупывать и определять, перед какой конкретно частью самого себя Мне стыдно. Разумеется, ничего ‘Я не нащупаю и с легким сердцем, которого нет, — дальше поскачу в журчащие блики, в беловетреный смех!

..

Так вот однажды летом 82-го в комнате фатального Жиза встретились Альдер и Проклин, а на столе лежало письмо от Бона.

К тому времени Альдер был как прежде за свое хамство краснеющим и где попало гуляющим,— судя по этому, уже в целом выработав свою точку зрения на движение мира и никого ею загружать не собираясь. Он частенько застревал у Жиза похлебать чаю с ним и Проклиным, и туповатой молчаливостью на общение Проклина не вызывал, убежденный, что минимальное общение и корректность сочетают две разные идеологии оптимальным образом. Сведение двух идеологий в одну он считал морокой для дураков. Что Проклин и Жиз захвачены каким-то собственным гоном, Альдер не сомневался, не раз присутствуя при их словотворчестве.  Что  есть гон, для него тогда еще не стало принципиальным вопросом.

Захаживал он в гости и к Проклиным, сначала с Жизом, но скоро без него, в гости конкретно к Дине, средней дочери Проклина, которая больше тяготела к отцу, чем самостоятельный старший сын Андрей и слишком маленькая еще Дарьюшка, и которая сразу же сдружилась с дядей Сережей — и с Аленькой, торчком-эволюционистом и перманентным естествоиспытателем, чего она, разумеется, знать не могла. Никаких естественнонаучных опытов он над Диной не проводил, так как в детстве класса до третьего, который, правда, перепрыгнул, мечтал о младшей сестренке или старшем брате. Но тем не менее влиял на дочку Проклина плохо.

Хорошо на нее влиял Сергей Владимирович. Он не пичкал ребенка ни игрушками, ни сластями, а позволял себе иногда прогуляться с ним и попичкать сведениями. Рассказывал он живо, занимательно, не условно говоря, а фигурально и в лицах, сам порой удивляясь своим талантам, не проявлявшим себя до Дины, а девчонка-шестиклассница, смешливостью больше в мать, чем в отца, хохотала над детективами Жиза, висла на рукаве, перебивала своими версиями. Идя в гости к Проклиным, Жиз всегда учитывал, что идет в гости к семейству, а не к одному доктору.

Тогда как Альдер захаживал к Дине: выволакивал ее погулять, просиживал с нею на застекленном балконе над какой-нибудь дурью вроде шашек или “Монопольки”, заваливался на ее кровать, усаживал рядом и заставлял учить его английскому или французскому или киргизскому языку, не принципиально, но когда пропадал в общаге, с собой ее не тащил.

Ни Проклин, ни Жиз педагогами не являлись, а с моралистских позиций дружбу Дины и Альдера следовало запретить. Не потому, что это привело бы к постели до ее совершеннолетия, хотя она и стала изредка с ним трахаться года два спустя, то есть да, поэтому тоже, но еще и потому, что Альдер, на семь лет старший Дины, формировал в ней взгляды на любовь каких придерживался сам. Благодаря поэтической, нежной наружности, Альдер недостатка в подругах не испытывал, когда сам того желал (до каждой отдельно взятой нескоро допрет, что внешность обманчива). С рождения, однако, дезориентированный, подруг он считал менее интересным объектом, чем тоже не первостепенная бутылка водки на косячок (за косячком он сам себе становился интересным объектом, нет, не потому что онанист). Обнять в порыве радости, растормошить за руку, потрепать с озорной укоризной за ухо, облокотиться на плечи стоя за спинкой стула,— для Дины, с двенадцати лет смотревшей на Альдера, жесты были изначально лишены интимного смысла,— а развязность в жестах развращает окружающих, зачастую интимный смысл видящих.

Глядя, как свободно, не задумываясь, Альдер знакомит Дину с разовыми подругами (а она со временем, конечно, тоже стала захаживать к нему в гости), Дина сама отнеслась к своему первому опыту с Альдером обескураживающе легкомысленно. Короче говоря, она тоже становилась слегка дезориентированной.

В девятом-десятом классе Дина стала объектом грязных сплетен и справедливого осуждения сверстниц. Было за что: пубертатный период, активное освоение новой информационной области, возрастающий интерес к лицам противолежащего кола, ‘Я хотел сказать, противостоящего пола, ‘Я снова ошибся, к лицам противоположного пола... блин, ну короче, созревание Дины нам всем нечего объяснять, мы все про это читали и сами объясним, да?

Фрейд был смелый чувак, забойную альтернативу ханжеству представил. Но мы все, смелые чуваки, у него на поводу еще забойнее поволоклись. ‘Я сдаюсь без боя. А что скажешь, когда исчерпывающее объяснение из неисчерпаемой скважины на Меня имеется? — ‘Я охуеваю, как мощно фрейдизм в психологии утвердился, смелее-шире возьму, в культуре текущего века. Растекся разными течениями от очень мощного корня, не люблю ‘Я Фрейда, хоть он и смелый чувак был.

А, прикол, короче. Альдер как-то в очередной раз Дину к постели склонял и, соблазнителем являясь неловким, нашептывал ей, раздевая, не что-нибудь на чувственных ощущениях сосредоточивающее, а наоборот, нечаянным ее смехом сладостность перебивающее. “Я считаю, что секс для нас важнее, чем еда и питье, секс более необходим, будешь спорить? ...Согласен, без воды двух недель не прожить, а без секса можно всю жизнь, Дина, не только в монастыре, в больничке проваляться. Зато пить и есть в одиночестве можно, а сексом одному заниматься нельзя, согласна? ...Ты не права, онанизмом стало возможно заниматься только со второй половины двадцатого века, до этого онанизм считали презренным занятием. ...Я тоже рад, что сексологи нас раскрепощают. Я больше скажу, Дина, век индивидуализма наступил. Дураковский — я в мастурбации другого смысла не вижу. Впрочем... и в прочем сексе тоже,”— обобщил Альдер, застегивая Дине лифчик. Так они в тот раз и не потрахались.

‘Я так думаю, они в тот раз больше друг над другом стебались, чем чего-то сладостного хотели. ‘Я считаю, что секс — очень важная потребность, пить и есть в одиночку можно, отшельники ведь живут. А секс социален, он поведение регулирует...   ...нет, ‘Я дальше буду говорить, ‘Я ведь сдался без боя, Мне моральная компенсация нужна.

Ну ясно же, почему Мне секс не может нравиться. Жихард, иной раз сам от дури невъебенной девицу цеплявший, а иной раз, блядь, не реже, заинтригованной интеллектуалкой из нездоровых кругов доставаемый, сначала трахался, а потом маялся кошмарными образами тупо пухнущей в общем пространстве материи, которую мы все живой называем за способность пухнуть в количестве. Ага, переходящем в трехмерное качество, не люблю ‘Я Маркса, хоть и продвинутый чувак был.

Нет, еще не ясно, почему Мне секс не может нравиться? И ради бога, Мне, например, тоже неясно, что такое любовь. И замнем для ясности. Любви искал Жихард, ага, ‘Я балдею.

..

Дина могла догадаться, что ее осуждают и обсуждают, но отчего-то не желала. Не пожелала также вникнуть в разработанные загоны двух-трех сверстников о любви, ревности, измене. И то, что Дина придавала мало значения проблемам, общепризнанным как значимые, порождало некоторые странности ее характера.— В узкий круг ее общения сверстники не попадали. Глядя на Альдера, она пришла к выводам, более слабым, чем он. Она для себя решила, что сексуальные и любовные проблемы культивируются в обществе как значимые бизнесом развлечений. Становиться марионеткой бизнеса она не хотела и со своей дезориентацией никак не боролась. И когда у нее скоротечный период полового созревания миновал, она была рада еще похохмить с друзьями Андрея, повозиться в настроении с Дарьюшкой, но среди правильно ориентированных сверстников ни хороших друзей, ни близких подруг не имела. Через Альдера она кого-то и знала, но для его приятелей: наивная, оберегаемая малолетка,— и сам он был чрезвычайно непостоянен в симпатиях и знакомых. Что ей еще оставалось делать, как не хорошо учиться, помогать маме и на досуге читать.

Напрасно о Дине сплетничали, когда она училась в десятом. Чьи-нибудь ухаживания она к тому времени принимала не многим чаще, чем перекинуться в дурака. Но однажды Альдеру пришлось выдержать сердечный разговор с одним ее “дураком”, как самой Дине года за полтора до этого пришлось выдержать сердечный разговор со сверстницей-малолеткой, снятой бессовестным Альдером не то на пьянке в одной из общаговских комнат, не то на дискотеке для пьющих девочек в том же здании. (В наше просвещенное время, к сожалению, не все еще способны перешагнуть предрассудки; парни-физики настолько стеснялись мастурбировать, что им было не лень по субботам завлекать музыкой школьниц и учащихся ПТУ.) Не образумили сердечные разборки ни легкомысленную Дину, ни тем более Альдера, находили они в неисчерпаемой скважине неистощимый предлог ее же скабрезно охаять. Плохо влиял на Дину Альдер. И когда сам заметил это, дал ей прозвище “Шизель”.

И стала она Шизелью в компании “иносторонней родни”. “Альтер-нэйтив аутсайдерс” Жихард в шутку окрестил Сергея и его столь разных друзей Проклина и Альдера, а Дина не нашла, почему к таким иноходцам не отнести и самого Бона. За ней прозвище “Шизель” закрепилось с руки Альдера и того же Бона, простодушно поверившего при знакомстве, что ее так и зовут.

..

Первый раз Бон Жихард приехал в Новосибирск примерно через год, как о нем узнал из переписки Проклин. Сергею удалось устроить приезд Бона с минимальными энергозатратами благодаря приближению маевки — доброй традиции НГУ под предлогом 1 мая чего-нибудь забухать с иностранцами. Центральным событием маевки было сжигание чучела капитализма на гигантском костре, который раскладывали (наши раскладывали, иностранцы бы до такого прикола не додумались) перед главным входом в университет. Официально с 89-го, а фактически года на два раньше маевка переосмыслилась в интернеделю, включающую в себя два параллельных мероприятия:   1) международные семинары на относительно общие, по крайней мере, глобальные темы типа “Реформы ООН в свете будущих экологических проблем” или еще “Роль и методы управления молодежью в 21 веке”, семинары проводятся в Доме Ученых;   2) интерарт, т.е. концерты рок-групп и самобытных музыкантов из разных городов бывшего СССР, в основном России, и еще почему-то из Лондона, интерарт проводится в ДК “Юность”. В последний день интернедели музыканты, и гости и местные, дают бесплатный гала-концерт на внутреннем дворике НГУ — и это хорошо. Интернеделю можно назвать усовершенствованным вариантом маевки также потому, что для бухания с иностранцами учредили особое место с особым статусом — найтклаб, ночной клуб, куда дюжие омоновцы, правда, пропускают только гостей интеруика и участников орг.комитета, но куда при желании могут попасть далеко не участники и гости. Однако не все изменения этот мир совершенствуют, что наводит на мысль о спорности факта эволюции,— чучело капитализма и гигантский костер остались в прошлом вместе с маевкой.

Когда приехал Жихард, костер еще был. Жихард приехал в теплых штанах, которые тут же сменил на свои обычные, подтянутый, с внимательной улыбкой и ясным взглядом. На самой маевке он побыл часа полтора, остальное время вся их компания белибердой занималась. И Проклин и Альдер с первой минуты обратились к навестившему их белому привидению как к своему чуваку, и оно от удивления и от радости, что у Жиза такие балдежные друзья, и впрямь стало своим чуваком. Моционы по трассам, назначенным Шизелью, а вечерами костры, и трогательные любования антропогенными преобразованиями сибирской природы, в частности, Обским водохранилищем, сопутствовали ОМ на РТ (обмену мнениями на разные темы), в основном, между Жихардом, Жизом и Проклиным, Альдер робел и больше бухал, если было что.

Единственный раз между ним и Боном состоялся ОМ на РТ, но нисколько не свободный, потому что рядом торчал дядя Сережа. Накануне их встречи он дважды предупредил Аленьку о специфических абстиненциях Бона и тем не менее не был уверен, что плохо ориентируемый Аля не выберет для ОМ что-нибудь из ряда измененных состояний сознания. И когда Альдер первый и последний раз попытался завязать разговор с Боном, спросив: “А что кушают у вас в Европе?”— дядя Сережа жестко проконтролировал последовавший за вопросом ОМ на РТ двух ученых из разных стран, что Альдера отчасти раздражило, но, судя по насмешливым взглядам, отчасти и развлекло. С вопроса о рационе питания Альдер свернул на экологическую чистоту продуктов, прибабахнул сверху пару идей о передаче информации через живую трехмерную клетку, предложился вымыть посуду и смылся. Сергей был несколько удивлен, Жихард, знавший Альдера совсем недавно, ожидал от него чего угодно и удивлен не был, а только слегка подзагрузился.

Вертись-крутись веретено, плетись-ка плотно полотно. Языком плести — не мешки ворочать. Так, вылезло чего-то. Любой кусок речи не только определенное во времени и пространстве событие, но и процесс — непрерывно протяженный во времени факт использования языка. И мы подчеркиваем красным ногтем значимость любого куска речи как акта сохранения и передачи языковых норм из прошлого в будущее, ибо без языковых норм язык стал бы изрыганием чего-то, общему пониманию недоступного, и не стало бы тогда языка. Что значит “забухать с иностранцами”? Как это понимать “смылся”, “подзагрузился”? Что такое “прибабахнул сверху пару идей”?! Мы все отказываемся понимать такие куски речи! Беречь языковые нормы — норма нашего поведения!

И ‘Я озадачиваюсь тем, что мы все сказали. Что значит “красным ногтем подчеркиваем”?

А мы все считаем, с “красным ногтем” в нашу речь вылез ‘Я.

И не “вылез”, а “впустую привлек наше внимание к незначительному своему мнению”. Значит, снова ‘Я вылез.

Нет, а что непонятно было сказано? А что, редко мы все “вылез” говорим, не только “из норы” или другого лаза?

А вот поди теперь и проверь нас всех по очереди, понятно было сказано или нет.

‘Я и говорю, что “языковая норма” — набор из двух слов со смыслом растяжимым до бессодержательности.

А мы все, довольные, что впросак кое-кого угодили, снисходительно так напомним: языком плести — не мешки ворочать, как насчет полотна-то?

..

Маевка 83-го — дней десять-двенадцать гостил Жихард у Сергея — не явилась ни переломным событием, ни поворотным фактом, ничем знаменательным. Но связывали теперь и не рвались нити между Жихардом и, ‘Я винюсь, “своими чуваками” в Новосибирске. Что-то между ними плелось и, вполне вероятно, плелось бы дальше-тише и приплелось бы к желанному старческому маразму. Почему нет? Они были достаточно счастливы и безмятежны в те дни. И не имеет значения какой чушью они занимались. Расплетает течение времени всё сплетенное и тонет в мягких бездонных волнах всё незначительное.

А только раньше, чем река времени подхватила их и понесла в океан, где имеет значение лишь его мировая безбрежность, Проклин сошел с ума.

Случилось это в 85-м, два года спустя, как связали их общие нити. Бон Жихард выбрался в гости к друзьям второй раз, его подвигла на это Шизель, которая сама уже благодаря Бону один раз провела каникулы в международном лагере в Англии. Раскачать бы мог и Сергей, предлог назрел, но ему виделось менее трудоемким набрать номер Жихарда и усадить за телефон Дину, напористую и бойкую хохотунью, перед которой Жихард не умел найти контраргументов.

Вскоре после второго визита Бона, Проклин обратился к Сергею с очень необычной просьбой. Он сказал, что хотел бы несколько недель быть предоставлен самому себе, у него на работе есть сейчас возможность сделать командировку, и может ли он прийти с чемоданом к Сергею, а не в аэропорт? Сергей сказал, что может, и, когда Проклин перешел к нему жить, сам стал больше пропадать на работе, ясно увидев, что Проклин остро нуждается в одиночестве.

Один раз за ужином Проклин вдруг нарушил молчание и сказал, что первооснова наверняка до такой степени сера и скучна, что ее открытие отравило бы всякую радость существования. После чего снова надолго замолчал. Когда Проклин обратился к Сергею в другой раз, Сергей с тоской признался себе, что у Проклина безумный взгляд. Проклин тогда сказал, что ощущение красоты вне всяких форм — это гибель для разума, и если бы в раю не было обезьян, их следовало бы выдумать. Проклину не было интересно, понял ли его Сергей и скажет ли что-нибудь в ответ, и Сергей промолчал. И однажды, подходила к концу третья неделя, разбивая в шипящую сковородку яйцо, Проклин сказал: “Теорема доказана”.

После этого он прожил у Сергея еще дней пять. В его глазах уже не было безумия, теперь он говорил необычайно много, отпуская Сергея от себя неохотно, и с уст его не сходило шуточное присловье “теорема доказана”. Он вставлял это присловье где вздумается, и Сергей понимал, что он хочет выразить этим — насмешливое отношение к своей болтовне, ничего больше. Проклин сделал присказкой два случайных слова из непривычно долгой тирады Бона, произнесенной с месяц назад за бутылкой вина.

С месяц назад, во второй приезд Жихарда, они втроем подвели итоги двух лет общения. Итогом явилась методология, ничем не особенная, но доработанная. Все дороги ведут в Рим (“свои прибабахи”, “свои чуваки”... — это бред), и ничто никому не мешает любую методологию довести до ‘Рима — до той завершенности, когда больше нечего сказать, но всем всё понятно. И за два года была завершена работа по-Боновски безупречная, по-Жизовски всеобщая, по-Проклински фундаментальная.

Через Дину весть о завершении совместного гона отыскала Альдера, он явился, как только узнал, и просил у Сергея едва им допечатанный и лелейно оформленный труд. Ознакомившись с методологией, снова явился через неделю, сложил папку на спинку дивана с риском, что она завалится за диван, и сказал, что по этому поводу надо выпить. Глубоко удовлетворенный собой и миром дядя Сережа не возражал, отнюдь. С отшизовавшими свое и ныне прекраснодушными Проклиным и Жихардом они вчетвером собрались в доме Сергея на сабантуйчик. Сергей двинул патетический тост о дружбе, любви, предотвращении экологических катастроф, космических войн и прочих чудищ цивилизации. Все выпили, для Бона и Альдера предлог не имел значения, Проклин тоже давно освоился с Жизом (бессознательностью общества он не раздражался, но дружбу с Сергеем ценил превыше даже семейного счастья, ибо вместе пройден был путь до ‘Рима). Сергей двинул следующий патетический тост, что близок день радости, от новорожденной методологии до Философского камня — одно небольшое умственное напряжение, и он пьет за день, когда “римская” папка увидит свет. Альдер перед тем как выпить сказал, что расстреляет их троих прежде, чем эта работа увидит свет, и забыл покраснеть. Чудища, вооруженные дураковским прогрессом, его не смущали, и наверняка космические войны он посозерцал бы с большим азартом, чем какой-нибудь камень. Проклин рассматривал Альдера даже когда выпивал свое вино: как же так, столько делали, столько старались, и вдруг “расстрелять”. Бон Жихард, беря свою рюмку, улыбнулся на тост Сергея. Раздался тихий, печальный звон, это ‘Я ронял слезы, которых нет, по тому, кто мифом не стал. И именно тогда рыцарь белого образа с чудесным взглядом сказал:

— Сомневаюсь, Сергей, что после этого “небольшого умственного напряжения” ты сумел бы различить Философский камень от огородного. Надеясь на лучшее, допускаю это, и даже большее: что ты не потеряешь дар речи. Но в этом случае ты также ничего и не заимеешь. Для борьбы с твоими чудищами проделанного достаточно, теорема уже доказана, а Имя Бога — глубокая тайна, ты понимаешь. Было бы неприятно, Сергей, если бы все стали еще более функциональными.— И он запил слишком долгую тираду вином из своего кубка.

А ‘Я метался над круглым столом и прислоненными к нему мечами и предчувствовал свою гибель.

А сидящие за круглым столом развлекались спорами о том, потеряет дар речи Сергей или нет, медитируя на огородные камни, и способен ли вместить Имя Бога метаязык, а если нет, то большая ли беда утерять дар речи[1]... И на миг вдруг подернулся магическим светом воздух над круглым столом,— это Проклин решил дознаться Философского камня.

О, что есть Философский камень, как звучит Имя Бога, ‘Я не знаю, для Меня это знание — миф. Может быть, это связующая образы с мыслями Истина, может, это метафизическая Красота над миром и вне его, может, это единственно верный путь к высшей гармонии, ‘Я накидаю еще два вагона красивых слов, о которые предложу вытереть ноги, ибо ‘Я не знаю что это есть,— ‘Я ведь даже не знаю, а есть ли он, пресловутый Философский камень,— а нет его для Меня, для Меня это знание недоступно, для Меня оно — миф.

И Проклин успел убить себя прежде, чем сделался мифом.

..

За неделю до смерти Проклин стал очень словоохотливым. Сергей знал, что Проклин сошел с ума. Три недели до этого он почти не спал, днями молчал, а днями что-то беспрерывно писал. Куда делись эти листы, неизвестно, но ясно, что он их сжег. Сам шагнувший в горелую зону высокого напряжения и выдержавший там путь, Проклин знал, что сошел с ума, он приговаривал, что теорема доказана, и смеялся откуда-то издалека — ибо созерцание требует отделенности, взгляд не может без расстояния. В последние дни Проклин стал неисправимым, безнадежным эстетом. Он рассуждал Сергею о завершенности капли на глянцевом зеленом листе, о танцующих комарах под монотонную музыку проезжей части, об изгибе сосны за окном, так иронически подражающей изгиб настольной лампы... он хотел жить — но он уже решил умереть. То, до чего он дознался, требовало от всего его существа рассказать себя другим, как отравленное вино требует, чтобы его выпили, как ящик Пандоры требует, чтобы его открыли, как огонь Прометея требует, чтобы его сберегли,— разницы, огонь или ящик, это условности,— но требовало еще неумолимее, потому что его сознанием овладевала энергетика нас всех. Случайностей нет где есть сознательный выбор, и Проклин остался верен этой своей свободе. То, до чего он дознался, Проклин унес с собой,— еще оставались какие-то силы, и он выбрал смерть.

..

Вернувшись из, как он сказал в семье, командировки, Проклин уволился с работы, никому ничего не объясняя, но с видом беззаботным и самоуверенным, починил розетку рядом с ванной, также давно ждавшую ремонта балконную дверь, уплатил взнос в дачное общество и вечером после двух хлопотливых дней съел что-то несъедобное.

Для окружающих это был шок. Добровольное прерывание удачливой, совершенно нормальной жизни не укладывалось в голове. Но быстро всем стало известно, что доктор на днях вернулся из загран.командировки, нашли мрачное объяснение в политических мотивах, слухи о трагедии в личной жизни среди знавших его жену Лиду не поддержали.

Сергей нашел Альдера в общежитии. Альдер мурыжил задачник с международными олимпиадами, накануне отрытый в ящике, куда он скидывал Шарля Пьеро, Агату Кристи, свои тетради и записи и прочую макулатуру, которую имел обыкновение скидывать под кровать. Поздоровавшись с Сергеем, Альдер ехидно предложил применить их методологию к вот этой вот задачке. Сергей сказал, что применит, когда будет время, и грузно опустился на стул. Альдер еще посмотрел в задачник, потом на Сергея. “Жиз, не тяни, что случилось?” — “Проклин убил себя, Альдер. В пятницу похороны.” Альдер вытряс из пачки сигарету и чиркнул спичкой. Дурацкий примерчик не отставал, лепился к мозгам, кривляясь разными вариантами. С тихим шорохом осыпалась жженая бумага от глубоких затяжек. И раньше, чем до парня дошло, что Проклин наложил на себя руки и в пятницу похороны, в нем заныло тяжкое подозрение, что трагедии, несчастные лица, слезы — это нагромождение ролей и рефлексов, вжитых с детства, которые складываются в жизнь, в тайное игрище, порочное, как сама мерзость. Он захлопнул задачник и рывком встал. “Ну и что?”— натянуто спросил он.— “Сразу было видно, что из вас троих одному Проклину нужна была какая-то дребедень вроде истины.” Скрипнул стул, Сергей поднялся на ноги. “Позвони мне в пятницу до десяти утра. В любом случае на похоронах надо быть.”

Жихард ко дню похорон не успевал, поэтому не приехал вообще.

..

Вскоре Жиз уехал из Академа к Бону. Убедившись, что быт Проклиных нормализовался, что Альдер реже ставит над собой опыты и затихает, сам уставший маяться от безделья, Жиз переписал на него свою квартирку, настоял-таки, чтобы он устроился на более приличную работу, советовал защитить диплом и уехал, не взяв с собой ни одной реликвии, кроме папки, в которую без малого год назад уложил доработанную, а значит, единственную в своем роде методологию. Ее копию попросил себе Альдер, скорее из уважения, чем из любых других побуждений.

..

В давешнем городке Бон и Сергей долго не задержались. Когда приехал Сергей, они перебрались от магистров, философов, ученых другов, еще знакомых в Манчестер. Там Сергей и Бон работали без видов на научную или школьно-административную карьеру ассистентом и учителем соответственно. Бон купил загородный, дырявый, но с садиком домик, и в садике Сергей иногда выращивал зелень, большую часть времени она росла сама. Иногда Бон с озадаченным видом готовил что-нибудь непростое из восточной или ведической кухни, но в основном они питались купленной в школьном буфете дрянью. Месяца через два выяснилось, что у Бона больной желудок, и Сергей, забросив с понтом зелень, взял кухню в свои руки. Иногда приходили письма от Шизели с вежливой припиской Альдера, иногда Сергей сам звонил Проклиным, но нечасто. Этим их быт исчерпывался.

Основным их занятием было чтение, бесцельное, безучастное, отличное только тем, что книги выбирались изложенные на каком-нибудь специальном теоретическом языке, желательно информативные. Научная литература обычно отвечала этому требованию, из нее предпочтение отдавалось химии и биологии, но перечитывались и элементарные учебники, что подвернется. Ни Бон, ни Сергей не думали становиться универсалами. Язык теорий и укрощенная в нем стихия зримого нужны были обоим только для отрешенного верчения в руках, грустного хруста обломков, своевольного, как симпатия или каприз, перебирания их и механически бесстрастного складывания в неизбежно одно и то же — в форму форм, неслучайную из случайных, от которой до Философского камня всего-то что из ‘Рима выйти. Проклин, например, не захотел возвращаться. И два брата по оружию наглухо заперли ворота завоеванного города, тоже условного, конечно, скинули мечи в надежно молчащих ножнах и предавались ворошению знаков днями.

Для бездомного рыцаря из белой реальности это странное многочтение было не более чем игра в ментальном ряду, перекладывание его форм и собирание в новый ряд, который был тем же самым; с юных лет знавший зазеркальное счастье одиноких игр, он снова завороженный, с индевеющим сердцем, бродил по улицам безлюдного города, как по родным; для его летучего друга это было не более, чем игра, и не менее, потому что не было ею; он различал техничность методологии и мистицизм игр настолько ясно, что ему и в голову не пришло отнестись к своему драгоценному занятию как к игре, он не играл, а вновь и вновь устало, холодно удивлялся, что приходит всегда к одному и тому же, неужели это всё, к чему он пришел, неужели окончен путь и нет дороги из ‘Рима — и тогда это проклятый город.

Все дороги ведут к самому себе того, кто идет. ‘Я не врубаюсь, что мы все называем “игрой в бисер”, уверен, не ‘Я один из нас всех, уверен, один только Гессе врубается, что это такое, но ‘Я врубаюсь, что такое “корабль дураков”. Это когда какая-нибудь каюк-компания плывет куда-нибудь лишь бы не тонуть.

Самозабвенный Бон, сосредоточенный Сергей не ведали горя, пуская “кораблики дураков” в хрустально-чистую, насквозь прозрачную стремнину с дном из белых камней. И могучая река времени несла волны мимо. И не заслужили Бон и Сергей счастливого старческого маразма: давно молодость прошла, а они кораблики пускают и городом своим не делятся,— и нет им тогда места на нашем корабле.

И всё чаще встряхивался вдруг Сергей от порывов ветра, и начинал бредить в проклятом городе по переменам любым, и выла тихонько тоска на отражения полнолуний и звезд, зорь и зенитов, манчестерских восходов и вечеров.— Год прошел, еще полгода прошло.

..

И любуясь мрачными индустриальными закатами Ливерпуля, Сергей думал одно и то же, как в забытьи: а что толку так ездить, от себя ведь не убежишь. И подрагивали крылья за спиной укрощенного горем, сильные, сникшие,— под перечеркнутой высью кому нужны? ‘Мне нужны? А ‘Я кому нужен?

Доняла-таки скитальца тоска. ‘Я забыл, ‘Я не хочу сейчас вспоминать, с кем беседовал Сергей ливерпульскими ночами, когда засыпал Бон. Сергей не обмолвился Бону ни словом, как выходил ночами на крепостной вал ‘Рима без меча и рапиры. Его уже почти убедили хитроумными рассуждениями, его почти изничтожили злорадным смехом, и иногда он подолгу засматривался в бездонное, безбрежное небо за горизонтом. Но, встрепенувшись, раскинул светлые крылья летучий Жиз, и устремился к перечеркнутой выси, рискуя расшибить себе лоб.

Прекрасно сознавая, с юмором глядя, разбередил он былой авантюризм и вдохнул его в давно усохший смысл — о волевом выборе оптимальных вариантов развития, берем за критерий оптимальности что-нибудь иррациональное, например, красоту, не мы все берем, сказано ведь, иррациональное, ‘Я говорю, “берем”.

..

Скоро Сергей ощутил, что его раздражает ежедневный долг ходить на новую работу (он устроился в лабораторию экологического контроля при местном заводе),— а этого раньше не было. Бону в Ливерпуле удалось найти дорого стоящую работу химика-аналитика, и он сам предложил Сергею уволиться, он не считал раздражение тем, чтобы ходить на работу и следовать другим программам, нездоровым симптомом.

Сергей уволился, прошло дня четыре,— он не Аля месяцами шляться,— и вечером пятого дня, перефразировав рационально, почему он будет все-таки жить, рассказал Бону свою версию, почему Проклин покончил с собой. Между ними давно повелось подолгу молчать и подолгу беседовать. Это было не сумасшествие, Бон,— сказал Жиз,— Проклин раньше нас двоих понял преступную глупость того, что мы сделали, и исчерпал наше преступление до конца. Жаль, что ты не общался с Альдером, вы бы во многом сошлись, а может, это я сошел с ума и твои условно прекрасные ряды, его эволюционные задвиги и смерть Проклина перемешались у меня в голове до шизофренического бреда, почему нет. Но прав был Альдер, космические войны менее преступны, чем сведение Философского камня к огородному, эти войны бессознательны, а мы должны были полностью отвечать за свою работу, а взялись за нее, как дети. И конечно, мы не одни такие умные и любой научный коллектив завтра может взяться за то же самое. И, найдя единый способ постановки всех вопросов, отдаст на произвол тьмуголовому чудовищу всё, до чего дотронутся его лапы, и не будет никакого разумного выбора, чудище это — всесильнейший супруг Ее Величества, владыка тлена, Его Величество король. Это чудище хозяин нашей общей реальности, и правит добычей знаний только в своих тупых интересах. Но время раскидывать камни, время собирать камни, Бон, оно настало, и даже с угрозой, что мы можем не успеть, и это будет увесистый кармический узел, весьма. Не смейся, Бон, я, конечно, шучу, но очень серьезно. Разреши уж дошутить, потерпи. Я буду просто вспоминать сказанное между нами и расставлять в другом порядке, и всё. Для большинства носителей информации, Бон, я тоже так думаю, достаточно взгляда, что всё в этом мире есть теорема и что любая теорема должна быть доказуема. Но есть и те, кто ищет Имя Бога, и не то всеединое, которое узнал Проклин, ты знаешь, он очень много болтал, просто болтал перед смертью, а непроявляемое Имя Бога, уж ты-то понимаешь, о чем я. Прости меня, Бон, прости, но ведь ты зачем-то уходил в наркотический бред. И безумный Альдер очень справедливо обещал нас троих расстрелять,— он защищал свои внутренние альтернативы насущному. И, как он не выдерживает собственного непокорства общим порядкам, скажу честно, по-моему, патологического, как ты не выдерживал напора догматических образов, воплощенных во всеядной материи, как Проклин не выдержал безусловности узнанного, так и любой другой, кто идет своими путями, наверняка не выдержит, когда двинется из мира искать непроявленное, и в самом благополучном случае умостит собой единую дорогу к Риму, по которой влачится бессознательное живое. Худший исход банален и очень распространен... Знаешь, у меня накопилось слишком много ярлыков “Ерунда”, на днях я думал провести ремонт в голове и, чтоб без дела не валялись, залепить всё ярлыками вместо обоев. И мне снова вспомнился Альдер. И, давай думать что во сне, я очно познакомился с сущностями, которые уже спорят, кому он достанется, как они его поделят и под каким соусом сожрут. Я им сказал, что до Альдера у них лапы коротки, но отец их веселой семейки хвастливо показал мне гарпун, и я ничего не смог ответить... не смотри так на меня, Бон. Я, конечно, чушь болтаю, я лучше буду общими словами, я как-нибудь буквально. Дебри субъективного мира — это уверенность в своих силах и съетые попустительством возможности, надежда на завтра и на непознанные внутренние ресурсы, деградация и нечестность перед собой, презрение и обвинение жестокого внешнего мира, паранойя и маниакальная гордость или самобичевание и заносчивость самоуничижения, и самое страшное из чудовищ, убивающее быстрее всех — кайф. Бон, я перефразирую тебе так подробно потому, что сомневаюсь, понимаешь ли ты самый распространенный и банальный исход гуляния по инаким реальностям. Это прозвучит слишком откровенно, но я всегда преклонялся перед твоим мужеством. Только у тебя есть нечто, есть… меч из белой стали, я не представляю, как бы ты иначе выжил в других мирах. Твой белый меч всегда с тобой, и я не помню когда бы тобой правили чудовища, Бон, кроме одного. Зато это одно тебя сжирает — суицидальное,— а я недавно разговаривал с ним, не почти за бред, и оно изрыгало мне в глаза издевательский хохот. Бон, я тебя предупреждаю, оно уверено, что доймет тебя отвращением и заставит покончить с собой... но извини, пусть это было во сне... Я сильно беспокоюсь за Альдера, для него двери субъективного мира актуальны, а у него нет Учителя, нет и той очищающей тоски по дому, которая двигала тобой. Условно говоря, Бон, он родом из этой реальности, и я очень боюсь, что наркотики для него не мучительные попытки к чему-то выйти, а обычное физическое наслаждение. А теперь я буду натурально шутить, давай думать, из-за того, что не сложилась судьба ни на работе ни дома и мне просто нечего делать. Ремонт в своей дурьей голове я отложил. У меня заимелась идея, которую я намерен осуществлять.— Бон тогда улыбнулся и, со вниманием слушая, закурил сигарету.— Я хочу стать самым богатым человеком в мире и основать теократическое государство, единственным примером которого на Земле до политических конфликтов с Китаем могу видеть только Тибет. Я тебе сейчас рационально обосную, Бон. Ты извини, я не скажу сейчас ничего нового для тебя, но выскажу в другом сочетании, только и всего. Очевидное случайно, незримое недоказуемо. Если допускать, что реальность создана, то исходя из ее единственности Господь находится в состоянии божественного ничегонеделания, но это слабая модель, а исходя из множественности, ты сам мне как-то раз сказал, единственное желание абсолютного творца — произвол вне его. И в обоих случаях мы приходим к выводу, что физическая эволюция, адаптация к локальным условиям, имела место. Очевидное для нас очевидно благодаря сенсорам, которые обслуживают физическое тело, выработанные для его нужд и никаких других. Если согласиться, что в полной мере исчезновение есть смерть не физическая — а почему нет, а почему бы и нет,— то знания о видимом мире — это крохи проверяемого опыта в необозримости мира невидимого — допустим, его существование и при объективной единственности, и при субъективной множественности реальностей для нас неоспоримо, как, например, необходимость заповедей общежития. Более того, для существа, наделенного двадцатью органами чувств, но человеческим мышлением, представь себе такой абсурд для отчетливости, останется неочевидным процесс поступления в него информации. Ощущается непосредственно ультразвук или нет, но оказывает на это существо влияние, и оно не в состоянии отследить всю ту информацию, которую представляет окружающая среда, как окружность не в состоянии пересчитать свои точки соприкосновения с плоскостью, которой принадлежит. Ну-ну, Бон, да-да, окружность не умеет считать, но вспомни-ка свои ряды условно прекрасных форм и ответь-ка, не по необходимости ли выжить они формировались, как и твоя анатомия восприятия, мне, например, менее понятная, чем пересчитывающая точки окружность, и без надежды быть понятой, потому что я однажды пробовал наркотики, ты помнишь, и лично для себя убедился, что определенные формы прекрасны отнюдь не условно, и полнота их восприятия достигается не только наркотиками, но и здоровым образом жизни. Да, Бон, мне тоже смешно, давай пошутим вместе, не оспаривай меня сейчас, пожалуйста. Процесс поступления информации незрим, а значит, неподконтролен. И как знать, что дает больше: условно прекрасная “Сикстинская мадонна” или хорошо продуманная лекция по физике. Да, согласен, чтобы ввести отношение “больше-меньше”, надо будет зло и грубо использовать нашу методологию и только тогда ставить вопрос “что информативней: классический шедевр или курс новой физики?”. Но подводить эти два случая “информации” под общее выражение — глупо. Это можно, конечно, многое можно, но, Бон, необозримость — очень сильный аргумент против рационального познания. А мы до сих пор познаем незримый мир тем, что делаем его видимым с помощью хитроумных продолжений пяти органов чувств, в основном, конечно, зрения, я согласен с локальностью твоей “анатомии восприятия”. Но есть оккультисты, сумасшедшие, истинные адепты...— и где в мире незримом знания, а где домыслы? Работает ли там разница между “знанием” и “домыслом”? Что взять за критерий, кому взять? — и так далее, тебе ли рассказывать. В незримом мире познающий субъект один, наедине с не то фантазией не то опытом, реальности общей там нет и быть не может, иначе мы говорим уже о мире видимом или конвенциальном утвержденном очевидной логикой двух состояний “истина-ложь”, “вижу — не вижу”, да еще технической полезностью. И в незримом мире, вне общей очевидно логичной надстройки, тем, кто познает, единое мнение приходится не доказывать, не верифицировать, а утверждать — оккультные школы иначе не могут возникнуть, “наш общий” опыт там возникает из “моего”, субъективного, не то “опыта”, не то “больного воображения”, а лучше и отказаться от этих слов, когда речь о незримом мире, в нем можно верить или не верить, да в ментале еще предполагать. И, Бон, уж для тебя прозрачна недосягаемость объективности и недостаточность рациональной субобъективности. И, Бон, ты знаешь лучше меня, что такое конфликт внутренних знаний с общей частью сознания. Прости за глобальность, но конфликт этот незаметно касается всех. Назревает гносеологический кризис... я предупреждал, что буду сейчас шутить, и рад, что тебе смешно. Полный уход в мир незримый — не решение кризиса, потому что в биологическом аспекте это смерть. А я, и никто не может быть уверен, что носителем сознания является не физическое тело. Даже если внести довольно бессодержательное примечание, что есть некая единственная сверхреальность, содержащая в себе множество миров, для кого-то видимых, для кого-то нет, они остаются частными случаями, наши знания на очевидных аксиомах виртуальны, а не безусловны, и инвариантность различных миров, если только она есть, если только есть, то в одном — в самой независимости мышления от сенсоров — а это непобедимый абсурд. Ты знаешь, у меня был один чисто иррациональный момент, когда ты доводил до моего понимания, что такое белая явь, во мне родилась и с тех пор настойчиво напоминала о себе мысль, что путь — самоценность. А затем я много волновался за Альдера и, глядя на него, слушая его ересь, различил два способа движения: единая дорога в Рим, ты понимаешь, и второй путь куда угодно, любая альтернатива, и именно в том, что любая — главное рациональное зерно. Так вот, Бон. Есть несколько версий, из-за чего Проклин наложил на себя руки. Что он сошел с ума, что он сильно истощился, что ему стало скучно. Но я месяц прожил с ним в одном доме перед тем, как он убил себя,— когда он стал болтливым, то был очень спокоен, и я отвечаю, Бон, что не скука, и не безумие, и не тоска по невинному незнанию, и не прочая чушь подвели его к самоубийству, а холодный расчет: он указал нам с тобой, с которыми шел до ‘Рима, единственный вариант, как бессознательно разрешится гносеологический кризис НТР всеобщими силами. Мы смогли обойти непобедимый абсурд только благодаря тому, что восприятие первого порядка у людей физиологически согласуется и виртуальные миры теорий сводимы к рациональной основе. Проклин пошел дальше и, Бон, он не вернулся, чтобы показать нам с тобой, что утвержденная первооснова ограничит и согласует множащиеся миры, спасет теории от сверхполноты, организует растущую специализацию, но кончится это страшно. Проклин убил себя, не открыв дороги в Рим тем, для кого самоценность — как-нибудь да жить, быть способным к движению, но туда, где истинное очевидно и истинно только очевидное, Бон, это слепота. Как это ни страшно, я благодарен Проклину за его смерть. Проклин поставил нас с тобой перед необходимостью продрать глаза и признаться себе, что сознание — самоценность не для всех,— лишь для направивших себя вырваться за пределы великого королевства. И пусть монстр человечества благополучно правит в Рим, но я больше не прощу себе сознательных смертей на его пути. Я поставил себе целью создать такие условия, когда пути тех, кто влачится общим потоком, и тех, кто куда-то идет, естественным образом разойдутся. Материальное выражение этой цели — политически защищенное государство с теократическим строем, не мусульманским или христианским, ты понимаешь. Достижение этой цели — через главную силу монстра, предержащего власть, через деньги. Для начала я собираюсь стать самым богатым человеком в мире — и предлагаю тебе компаньонство.

..

Жихард тогда улыбнулся — у него чувство юмора, как и сам он весь, чокнутое — и сказал, что да, цель достойная. Затем еще засмеялся и сказал, что Сергей фантазер, что строгое отношение однозначно: самоценности сознания несводимы с движением мира, протяженным в общем пространстве, в силу необратимости времени, то есть самого движения, поэтому политическая защищенность и государственный строй в общем пространстве неактуальны для познающих за пределами “теоремы”, ты понимаешь, но цель достойная. И снова засмеялся. Однако летучий Жиз держал речь, что пересечение такого чисто практического образования, как память, и абстрактного мышления — в языке, и у них есть методология, с помощью которой легко разбогатеть, а актуальная реальность одна, и неизвестно, что такое смерть физического тела, потому что трупы не говорят, ты ведь понимаешь, да? и политическая защищенность для альтернативного государства нужна, и смысл даже не в самой цели, а в ее альтернативности, это веление внутренней эстетики.— Несмотря на ярковыраженные суицидальные наклонности, во внутренней эстетике Сергея Бон предлогов как-нибудь уничтожиться не находил ни разу. Кроме того, всегда имея что возразить, он переставал это делать, как только обмен мнениями переходил в спор. Спор от обмена мнениями он различал по тому, насколько далеко ушла беседа от обсуждения практических действий. Поэтому он только с чудесной улыбкой сказал, что, разумеется, он не откажется от компаньонства с самым богатым человеком в мире.

..

Версия Жиза о смерти Проклина оказалась для Жихарда неожиданно сильным аргументом. Провернулась в его башке чокнутая схема какая-то, и когда они разобрали постели, выключили свет и улеглись спать, вдруг расхохотался. А спустя минут несколько расхохотался Сергей. И они хохотали, как безумные, еще минут несколько, а потом включили свет и отправились выпить чаю.

И ‘Я стёбным знаменем трепетался над затылками двух друзей, гордо сознающий свою нелепость и неукротимый.

А они назавтра пристегнули к поясам мечи и вышли из безлюдного города, взяв с собой только ментальную карту.

e

..

И понесло их по дураковским дорогам в поисках крааля, ой, то есть грааля, ‘Я, вообще, с трудом понимаю, что это такое. И не выбирали они на дураковских дорогах, а тыкались-мыкались из бизнеса в животноводство, из животноводства в гос.службы, из них в штат крупной промышленности, оттуда в мафию, пока Сергей однажды не устал веселиться. А Бон что, не хочет больше братан веселиться, так не будет. Сложил в ножны свой грозный меч, которым фокусничал в любых реальностях, но только не в бизнесе — хиловатое оружие в бизнесе. Терпеливо улыбнулся, сел перед зеркальным щитом растресканным и ушел внутренним взором в отражения искать свою дверь: достал его поход за дураковским граалем.

Когда Сергей по косвенным признакам обнаружил, что Бон глотает какую-то дрянь, он бросил всё, он каждым нервом ощутил непреходящую ценность жизни близкого человека. Когда Сергей обнаружил это и спросил, Бон ответил, что глотает уже около месяца и не видит причин не глотать.

И истрепался ‘Я на необтесанном древке, и кухонной тряпкой обвис.

Лихорадочно выискивая для Бона рациональные обоснования, зачем ему, чтобы Бон не умирал, Жиз с отчаянием вспоминал и об Альдере, который тоже захаживал в другие реальности, но из праздного любопытства и не имея никакого оружия против монстров, стерегущих каждого из нас изнутри.

Скорый на решения когда нужно Сергей без всяких рациональных обоснований утащил Бона в другую страну, устроил его на интересную и спокойную работу, предложил пару любопытных проектов, связанных с новой работой. И не только предложил Бону, он достал из чемодана папку-реликвию и сам увлекся непреходящим счастьем любимого дела. Мало-помалу Бон оправился, стал улыбчивым, внимательным и уступчивым, а не оловянным, и с первых же слов согласился извинить летучего Жиза, хотя не видел за что.

Потом уже, года два спустя, они под настроение с хохотом вспоминали свои пути дураковские,— слава богу, было чего вспоминать, оба они понимали, что с Манчестера и до “Глаза” не просто прошлись по серии авантюр, а пережили крышесъезд, граничащий с сумасшествием. Но в дни, когда Бон выздоравливал, Сергею не было смешно, а было больно и неспокойно: за Жихарда и за Альдера.

..

Из телефонных переговоров с Шизелью Жиз знал, что у Альдера, вроде, всё в порядке, ну да, ну иногда выпивает, ну, иногда курит. Она нет, она знает, что это дядю Сережу расстроит, и сама помнит, как это вредно и ненужно и ведет на дно общества. Учится хорошо, маме по дому помогает, да, “Сикстинскую мадонну” тоже считает шедевром, а не условно прекрасной формой.

..

А в Альдере набирал обороты новый цикл прибабахов. Спираль развития, эволюционная.

Проницательный дядя Сережа не ошибся, что Альдер устал маяться от безделья. После смерти Проклина и затем, после отъезда Жиза, он спокойно функционировал, свободное время проводил с безалаберностью очень умеренной,— если бы жил в том городке, где долгое время обитал Жихард, то наверняка бы захаживал к магистру, а в Академе захаживал к Дине и двум-трем хорошим приятелям, предпочитая однако случайные знакомства и одинокие прогулки. В бывшей квартире Жиза Альдер не делал ни ремонта, ни перестановок, а только продал диван. Телевизор. Кресло, шифоньер, обеденный стол, короче, всё продал, оставил только три книжные полки, которые, составленные друг на друга, служили еще и журнальным столиком возле почти общажной кровати. Реликвии Жиза и лишнюю посуду Альдер упихал в ящик из-под холодильника и составил в угол, а одежду держал в прихожке и во вместительном кухонном шкафу. Однажды он полез в ящик под кроватью за словарем, увлекся раскопками и пролистывал тут же на полу книги, тетради, справочники. Картонную папку с единственной копией “совместного гона” он закинул на кровать до вечера.

(Срок переосмысливать слово “гон” далеко еще не настал.) Вымыв полы от бумажной и подкроватной пыли, Альдер шлепнулся на кровать и пролистал папку. Вчитываться он не стал,— читал уже, неделю читал, когда Жиз распечатал,— но вдруг с тревожным багрянцем в лице засмотрелся в окно. Факт смерти Проклина только сейчас его поразил.

Так и набрал обороты новый цикл в Альдере. Было это ближе к осени в году 87-м.

..

Дина хорошо училась, помогала маме, среди сверстников, как прежде, друзей не имела, а только светски мило общалась, уже законченная индивидуалистка. Альдер, как должно рыцарю, в свое время выковал ей забрало надежнее своего. Принес он ей в дар еще цветущего стеба, но дама сердца оказалась бездушной девой-воительницей и выковала из его дара стальное копье, так что ни одна встреча не проходила без поединка.

Скорее по капризу железного сердца, чем из соображений, что регулярная половая жизнь — ингредиент здоровья, дева в доспехах иногда уступала кому-нибудь из воздыхателей. Делала это она в 5-10 раз реже, чем рекомендуют сексологи, однако воздыхатели, сами из нынешнего окружения большей частью люди милые и общительные, поводов для драм в таком режиме не видели и, случайно встретив, с удовольствием провожали, делились культурными новостями, приглашали на молочный коктейль или мороженое.

Поэтому Альд был сильно удивлен, когда однажды и затем не раз застал у железной девы в гостях молодого человека несколько инородного среди многочисленных умных и милых отдаленных приятелей. Это был ее бывший одноклассник, бросивший школу после 8-го, некто Бурцев Борис. Трудно было усвоить, из какой гремучей прихоти бездушная дева приблизила Бориса настолько, что и Альд стал захаживать к ней чаще с целью молча, издалека поусваивать Бурцева.

Альдер в те дни ходил с видом не хамским,— чарующе нежным, рассеянным и посторонним,— из-за чего становились заметны напряженные плечи, тщедушная шея и общая нежизнеспособность,— в нем зрела вторая серия личного гона от предположения, что эмпирическая действительность не есть единственный прообраз всех моделей. Зрела в нем несусветная модель развития живых структур, более полная так как включавшая в себя эмпирический факт смерти Проклина, а точнее, начинал искать подтверждения гон, и дядя Сережа напрасно испереживался об Альдере, потому что Альдер, когда циклился, ничего не употреблял: ему было интереснее строить модели в общей реальности, чем непосредственно рассматривать их прообразы шастая по инаким, в этом не знал себе равных Жихард. Как всякий подзагруженный мифотворчеством модельер, в те дни Альдер во всем эмпирически воспринимаемом видел предлоги спросить себя о чем-нибудь и поискать ответ на языке личного гона. Искал ответы он не вслух, и Дине и Борису в гостях не мешал. Усваивать, почему железная дева приблизила к себе Бурцева, он не стал, скоро забыв об этом вопросе, тогда как ответ лежал на поверхности: Борис не ждал приглашения подойти, а с достойной мужчины решительностью приходил в гости к Дине сам. Дина не обламывала его, поначалу до некоторой степени заинтересованная, а затем заметившая, что им интересуется Альд. Ни с тем ни с другим она тогда не трахалась, и не потому что не могла выбрать кого больше хочет.

В то время Бориса тоже поглощал внутренний процесс, не столь энергоемкий, как Альдера,— в Борисе восходила мечта о независимой рок-студии. Однако гораздо более энергетически ценным, чем у Альдера, стал этот процесс когда начал выражаться физически. Борис пошел на тяжелую, но высокооплачиваемую работу, чтобы были деньги приобретать музыкальную аппаратуру. Рано повзрослевший, просто мечтателей он презирал. Альда не замечал, а к Дине, как к прочему женскому полу, высоких требований не имел. Альдер расспрашивал Дину о Бурцеве,— и крепко задумывался над Борисом как над примером силы воли, целеустремленности и трудолюбия.

Сам не обладая такими качествами, он скоро к Борису остыл и забыл про него. (А зрела на самом деле в нем шизота, к тому же вторичная, но это он позже осознал, не лишь своими силами назревающий мрак преодолев, впрочем, был вторичный гон для него значим, хоть и затемняющим слегка.)

Дина очень мило, но однозначно дала понять Борису, что ей сейчас страшно некогда принимать гостей и для Бориса это “сейчас” неограниченно долгое. Борис в нежеланные гости набиваться не стал и вычеркнул Дину из своей жизни, в которой нужна подруга, а не институтская чистоплюйка или баба с авоськой.

..

Демократическое государство с высокоразвитой экономикой и очень наукоемким производством из-за бедности природных ресурсов, с закрытым для импортных товаров рынком в интересах крупных промышленников, политически сбалансированное, в лице всесторонне развитого обывателя снисходительно безучастное к трудным судьбам отсталых народов, с целительно благополучной надстройкой над благополучным базисом, в которое Сергей утащил выздоравливать Бона, скрою под названием “Остров”, а с учетом жизнерадостной и оправданной уверенности обывателя в себе и в завтрашнем дне, назову Островом Мечты.

..

В Манчестере Сергей и Бон дочитались в умат, до состояния “незаменимых кадров”. В результате манчестерского многочтения, благодаря активной библиотеке памяти, они оба наработали эффект полиглотов и приобрели мощную теоретическую базу. Это позволяло быстро осваивать и при желании эффективно работать в любой отрасли химической промышленности. Уж что-что, а прокормить ментальная карта могла, являясь всеобщим эквивалентом. Это игра слов такая, к нашей общей радости глубокомысленная, ну так а по-Моему, бессодержательная.

Сергей на Острове нашел работу в фирме с символическим названием “Глаз”, но, конечно, остановил свой выбор на “Глазе” не из-за названия, а из-за того, что имелась рекомендация Жиза и Жихарда как “незаменимых работников” владельцу фирмы от его друга с материка, и фирма предоставляла жилье прямо по месту работы — в одном здании с научным филиалом находился пансионат, сам филиал был расположен в удаленном кольце пригородов Дагана, столицы Острова.

Место в “Глазе”, куда из последних сил рванул летучий Жиз с безучастно травившим себя братаном подмышкой, оказалось очень счастливой находкой и стоило тех двух лет шизований на дураковских дорогах, которые привели к нему. До приезда Жиза и Жихарда филиал хирел, пустел и вот-вот был бы уже продан. Вместо того Жиз и Жихард вскоре приняли гражданство Острова. Спокойный здоровый быт с любимой работой в прекрасных условиях против чучелиных улетов в перьях подействовал безотказно, восстановил самочувствие как Бона, так и Сергея, и это говорит в пользу того, что полноценное мировосприятие формируется здоровым образом жизни в общей реальности.

Альдера переправить в “Глаз” удалось не сразу...

Раздражает Меня название этой фирмы. Буду называть ее “Топик”. Есть у Меня такая слабость: делаю то, что хочу.

Началась волокита с документами, и в конце концов Сергею удалось вытащить Альдера из Союза вовсе без документов, но быстро: “Топик” занимался контрабандой дешевых-де плат из “новых индустриальных” на внутренний рынок, попутно занимался еще кое-какой контрабандой из тех краев, стоит сократить это узкое место, короче, Сергей поделился своими трудностями с владельцем фирмы, представил Альдера очень перспективным научным кадром, а тот дал согласие переправить научный кадр вместе с платами и прочими узкими местами. И больше Сергей не злоупотреблял вниманием владельца “Топика” и, будучи умеренным в практических вопросах, с незаконными выездами из Союза покончил. Чувство юмора вполне одержало верх над авантюризмом. Переправив Альдера, Сергей твердо, убежденно правил к счастливому старческому маразму.

Фирма набирала вес, приятно сознавать, не без участия филиала в пригороде. К сожалению, в развитии по химической ветке фирма сильно заинтересована не была, но всегда держала про запас, на случай облома по другим веткам и для удовлетворения внутренних нужд, которые росли по мере вырастания фирмы в концерн. И филиал жил более, чем безбедно,— процветал вместе с фирмой. Иногда Жиза или Жихарда дергали командировками в Даган, а то и на сами химические заводы в независимые отсталые страны (бывшие колонии Острова). Но чехня сиюминутная эти командировки.

..

В пансионат “Топика” Альдер переехал нисколько не усомнившись в правильности выбора жилья, переписав квартирку Жиза на старшего сына Проклиных Андрея. Кроме непосредственно одежды, Альдер не взял с собой ничего, условия переезда не позволяли, и он сам не хотел.

От филиала “Топика” Альдер был в восторге, но обшарил его слишком быстро, врубился, что восторгаться нечем, и через два-три дня поехал обшаривать Даган. Аля понимал, что четырехмиллионный заграничный город обшаривать можно сколько угодно. Своим бескультурным поведением он шокировал островитян, с ним никто не хотел дружить, кроме наркоманов, алкоголиков и тусовщиков, бьющих баклуши у муниципалки в ожидании новостей и случайного заработка. Аля предпочел было наркоманов, но тут у него кончились деньги и он обернулся за ними в пансионат. Взяв у Жиза энную сумму на усвоение капиталистического образа мысли и буржуазной психологии, чтобы успешно им противостоять, Аля уехал снова в Даган на машине Жихарда. Жиз был сильно обеспокоен, узнавая в парне малыша-Аленьку, а не двадцатипятилетнего Альдера,— Альдер и сам еще не врубился, что у него крутой отходняк от мраков дозревающих, о которых он Жизу, разумеется, не нашел нужным рассказывать. Но интуитивно Альдер уловил, что, впадая на время в детство, разгоняет тьму навсегда упадающую со сдвигами бы в ней уже необратимыми.— Жиз деньгами снабдил и в Даган снова отпустил, посчитав всё же, что в 25 лет человек должен отвечать за свои поступки. И Аля потом отвечал: четырьмя годами безвылазного житья в пансионате.

Но по Дагану нашариться за две недели успел и ничего интересного, кроме вкусного пива и тупых все-таки торчков, не встретил. На том и заострил свое внимание.

Может, он был и не такой тупой, как даганские торчки, которых встретил, но зато и не такой культурный, как они. Забредя в красивый бар, обдолбанный Альдер стал утолять жажду и любопытство, как даганцы отреагируют на недаганское утоление жажды. Он ронял рюмки, громко спрашивал время у сидящих за соседним столом, когда указывали на стенные часы, многословно объяснял, что он приезжий и здешних циферблатов не понимает, затем пел комсомольские песни, не считая ног на столе, пальцев в салате и прочей мелочи, по крайней мере, бесшумной. Демократичные даганцы отреагировали неинтересно, как и везде, даже нетерпимее, чем в Н-ске: они вызвали гвардейцев.

Привезя Альдера в пансионат, Жиз сказал, что Альдер серьезно подставляет Сергея и Бона: если его еще задержат и в гвардейском участке выяснится, что он ел гашиш[1.1] и что у него нет документов, то они оба будут иметь значительные осложнения с боссом, которого просили переправить Альдера без документов. “И, Альдер, с Боном — ни слова о наркотиках, ты меня понял?”

Недели две-три после этого Сергей не выпускал Альдера даже из здания филиала. А Альдер и не стремился. В Дагане скучней, чем в “Топике”, закидывался бы и тут, но Бон от этого сдыхать начинает,— и Аля начал шариться по библиотеке и лабораториям. Он спросил у Сергея, чем они конкретно занимаются, собрался тоже втыкаться, но в одной-двух беседах с друзьями был поражен их профессионализмом. Сергей скромно объяснил, что это больше, чем профессионализм, это очень мощная база — результат манчестерских “корабликов дураков”. Альдер немедленно захотел проверить, способен ли такого уровня знаний достичь обычный человек. Проверял он, разумеется, на себе, не желая при этом выслушивать загоны Жиза по мотивам картонной папки, копию которой он перед отъездом из Н-ска не затруднился сжечь.

Очень скоро дурацкое многочтенье ему надоело, он бросил, с легкостью разрешив себе думать, что или Жиз и Жихард не обычные люди, или он тупее обычного человека. Для того, чтобы быть незаменимым сотрудником в филиале, общения с Жизом и Жихардом непосредственно за работой ему хватало, он не жаловался, он нисколько не жаловался, это было хорошей школой, и в смысле трудолюбия тоже, потому что кому понравится постоянным объектом стеба быть, ладно-ладно, что дружеского.

При всем этом свободного времени оставалось намного больше, чем ему требовалось для спокойной жизни. Избыток досуга Альдер прибабахнул на возню с компьютерами и биотехнологию. С детства дезориентированный, он не видел ничего особенного в том, чтобы применить подтяжки в опыте с крысами, использовать книжные полки как прикроваточный столик, включить компьютерную игрушку, будучи загруженным биотехнологией.

..

Не понимают монстры цивилизации, что они единое войско, и не могут понять, иначе не было бы их, а была бы вся земля одним островом разумного, радостного фашизма доброй воли и всеобщего счастья. В стране, где чудища цивилизации лицеприятны, любомудры, гуманны и никого не давят, ни с кем не воюют, раз ‘Я кухонной тряпкой обвис, просветленная, тихая старость под угрозой лишь ядерной войны. Но на век Жиза и Жихарда мирного времени бы хватило. И близки они были к борту нашего могучего корабля, и всходили бы уже на борт под эгидой их несбыточной мечты — счастливого старческого успокоения. Да вот Аленька, блин, со своей биотехнологией встрял.

..

Глядя на нелепые выкрутасы юнца со шпагой, два аса Жиз и Жихард посмеивались. “Ну а что, ну а давай попробуем!”— самонадеянно и азартно подступил юнец к Бону.

Бон отнекался, но юнец всё расхаживал вокруг него и придирался: “Слабо, да? слабо?” Бон засмеялся. “Ну давай попробуем,”— уступил он и мирно взял шпагу. Юнец тут же бросился со шпагой наперевес. Бон нерезким, несколько даже вялым взмахом парировал выпад юнца. А юнец вдруг прыгнул вбок и треснул плашмя шпагой по бедру. Бон вовремя подставил клинок, и когда подставлял, юнец нанес в плечо два укола, от третьего Бон успел отпрянуть,— раненной рукой он и второй укол пропустил. “Это не по правилам, Альдер,”— удивился Бон, придерживая плечо. “Ну и что?”— отрывисто спросил юнец,— “Кровь-то идет.”   Бон пожал нераненым плечом и отложил шпагу.

Он перебинтовывал руку, а Сергей хмуро смотрел на Альдера. “Бон,”— окликнул он, рассматривая юнца.   Бон взглянул на Сергея.   “Бон, а ведь прием-то новый,”— негромко обратился Сергей.   “Это дичь сплошная, а не прием,”— досадливо ответил Бон и перебинтовывал дальше.   “Ну-ка давай со мной,”— велел юнцу Сергей, доставая рапиру и кидая вторую ему.

Уже знающий о разных “плашмя” Сергей не допускал ни до плеч ни до бедер, но Альдер скакал, как четыре копыта, из стороны в сторону вразнобой, Сергей, не атакуя сам, не пропустил случая пару раз оцарапнуть, Альдер подставился в третий и вдруг схватился прямо за рапиру и, дернув на себя, глубоко прорезал Сергею руку.   “Кровь-то идет,”— заранее возразил он. Сергей недоуменно смотрел на Альдера.

“Бон, это новый прием, ты слышишь меня?!”   Бон не ответил. Перевязавший руку, он наблюдал поединок Сергея и Альдера и сейчас закатывался тихой ржачкой в кулак.   “Это новый прием, который можно отработать в пределах правил! Ну-ка, повтори, Альдер,”— перехватив порез, потребовал Сергей.   “Не смогу,”— признался юнец.— “Но я вас победил.”   Бон хлопнул по здоровому плечу целой рукой. “Я запомнил, Сергей, потом попробуем,”— и предложил выпить чаю.

..

В пансионате “Топика” режущих и колющих — столовые ножи, шприцы да в лучшем случае скальпель, можно проверить, пересчитать и задокументировать. И ткнуть Меня мордой, которой нет, в перепись имущества.

И Мне стыдно станет, нафиг, и заскрежещу ‘Я зубами, блин, гады, чего дерутся на шпагах, которых нет. И всё громче и усерднее скрежетать буду, чтобы, не дай бог, не заржать. Но в конце концов заржу, разумеется, потому что скрежетать нечем. И тогда в сомнительное оправдание себе и этим трем придуркам укажу на якобы факт: Альдер зацепил Жиза и Жихарда биотехнологией в компьютерном обрамлении и зацепил тем, что в ней угадывалось новое.

..

На ментальную карту ‘Рима было нанесено всё знание, с ней нельзя было заблудиться и легко было отыскать дорогу от чего угодно к чему угодно в том, что узнано. И до любой практической цели указывала карта как надо идти, и по ней было сразу видно, какие задачи неразрешимы и почему. Были бы Сергей и Бон “незаменимыми кадрами” в прикладной науке и без грустной манчестерской базы, с одной этой картой.

Но того, что еще не узнано, на ней нарисовано не было. И ветрогонный шалопай Альдер, желающий шастать везде где угодно, симпатий к этой карте не питал, считая ее даже вредной: она подсказывала,  как  надо делать шаги, а это значит, в какую сторону, и не стоит вопроса, куда хочется, и без того ясно, что с минимальными затратами к цели. Но для беспутного юнца на ментальной карте не было цели, он сверялся не с ней, имея самоцелью, ну да, движение, ну да, лишь бы выжить, но нет, не только там, где можно по карте. Эта методология была единственна в своей универсальности,— а не в неповторимости.

..

Когда трое за круглым столом пили чай, самый молодой вдруг спросил: “А что это за мочалка у вас на древке болтается?”— скинул ее и, чтоб просох от немарающей крови с царапин, забросил на древко свой плащ.

..

Было лето 92-го. В Новосибирском аэропорту Толмачево приземлился самолет, на борту которого имел место Жиз Сергей Владимирович. Сойдя с экспресса “108-го” он направился в гости к Проклиным.

Шизель каждое лето гостевала у альтер-сайтер и очень сроднилась с ними, пансионат ей тоже полюбился (впрочем, с ее приездом бросалось всё и компания ехала отдыхать на побережье). И несмотря на то, что Бон счел нужным предупредить за двадцать четыре часа до прилета Сергея телеграммой о вылете, Шизель ошарашено хохотала, чмокала в щеку, теребила дядю Сережу и переспрашивала бенгальским огнем.

Летучий Жиз в организованном виде выложил три четверти сумки подарков, отвечал и расспрашивал, пролистал книжку на столе Дины и вдруг спросил, как поживает Борис. Дина растерянно переспросила, какой Борис? Но дядя Сережа улыбался с конфетным видом “А ну-ка, отгадай”. Тут Дине отчего-то вспомнилось задумчивое, нежное лицо рыцаря альтернативы, она подозрительно прищурила глаз, поближе вытянула шею со словами: “Бурцев, что ли?” Ха-ха, бурно обрадовался дядя Сережа, как ты быстро догадалась, Шизель!   “Это Альд, что ли?”— не меняя тона, предложила объяснить она.

Жиз пробыл у Проклиных дней двенадцать. Вечерами он застревал в комнате Дины, бывшей когда-то кабинетом Проклина-старшего. Дина сначала безудержно веселилась, потом злилась, потом устало выслушивала, стонала, глядела с молчаливым укором, а потом, ну, к черту, снова веселилась, переспрашивала и во всем соглашалась.

Сергей Владимирович проверил, на месте ли билет, взглянул на часы и до аэропорта умчал не на такси, а на белом ветру, дующем стебом и дерзновением.

..

На столе Альдера валялся популярный среди молодежи журнал “Эхо нового Дагана” за март 92-го, в редакцию которого Аля зимой настучал на компике письмецо.

«Редакция журнала обратилась ко мне с письмом молодого человека-иностранца, к сожалению, забывшего подписаться, в котором он спрашивает, какое отношение имеет Ритчи Блэкмор английский гитарист, участник группы “Дип Пепл” к Ритчи Блэкмору нашему соотечественнику, вошедшему в историю отечественной рок-музыки как “король хард-роковой гитары”, лидеру легендарной группы “Пип Депл”. Также автор письма спрашивает, какое влияние оказало творчество Р.Блэкмора-островитянина на отечественную рок-музыку. Я не догадался, уважаемый автор письма, почему вы просите ответить на ваши вопросы именно меня, но вкратце с удовольствием попытаюсь, второй вопрос довольно непрост.

Наш соотечественник Р.Блэкмор имеет отношение к англичанину Р.Блэкмору только совпадением имен. Второй ваш вопрос, уважаемый автор письма, затруднителен тем, что вы спрашиваете меня о периоде почти в десять лет, при расценке которого невозможно быть сколько-нибудь объективным, а вводить в заблуждение тоже не хочется. И по возможности свободным от личного мнения мне показалось излагать биографию Р.Блэкмора параллельно с историей нашей поп-музыки.

Ритчи Блэкмор родился в городе-спутнике Дагана Вестоне в 1961 г. в семье школьной учительницы и предпринимателя среднего звена. Увлекся гитарой с 11 лет, в то время ведущие позиции на музыкальном рынке Острова, как и в других развитых странах, занял англо-американский рок, одно из его течений — хард-рок — оказал решительное влияние на формирование вкусов Р.Блэкмора. В 16 лет, несмотря на активное сопротивление отца, Р.Блэкмор поступил в даганскую Художественную Высшую Школу. (Если автор письма питает искренний интерес, я бы рекомендовал, на мой взгляд, неплохой очерк моего коллеги Ф.Трутти об особенном, очень привилегированном, очень значительном месте ХВШ среди прочих учебных заведений Острова [см.“Новый Даган”,n12,1987], мне стыдно немного так злоупотреблять типографским пространством. Но “Эхо Дагана” стебовый журнал, меня тут знают и врубаются, что я кому-то лично отвечаю, а не вообще согражданам, а врубаются потому, что сами в основном выпускники ХВШ, улавливаешь связь, приезжий? А если нет, то мне стыдно немного перед тобой. Перед согражданами тоже стыдно, журнал-то общий. Но наши разберутся, и ладно. Всё-всё, редактор, завязываю.— Не вздумай вырезать, обижусь.) В кругу профессионалов Р.Блэкмор был сразу отмечен как незаурядный гитарист и импровизатор.

Во второй половине 70-х годов в отечественной поп-музыке стало доминировать электронное звучание, авангардные группы быстро приобретают известность, но, как правило, очень недолгую, влияние англо-американского рока ослабло. Самая ходовая продукция на музыкальном рынке в это время — очень однотипные эстрадные песни.

В 80-м году Ритчи Блэкмор, несмотря на решительное несогласие родителей, уезжает в Германию, где поступает в Гамбургскую консерваторию, класс виолончели. Однако быстро переводится на заочное отделение, которое забывается через несколько месяцев само собой. Р.Блэкмор создает свою группу, но через полгода уходит из нее. Играет во многих европейских группах, в музыкальных кругах заслуживает авторитет как высокопрофессиональный инструменталист, выступает со многими известными музыкантами, однако, сценической популярности не дожидаясь, возвращается на родину через три года. На материке в это время упрочились диско, метал, в гораздо меньшей степени “новая волна” и далее.

На Острове в начале 80-х авангард и электронное диско (фактически то же течение, которое сейчас на материке называют техно, не путать с техно- и прогрессив-роком и нашим пост-техно) дали в синтезе медитативный электронный рок (мэр), однако вплоть до 90-х аудитория мэра оставалась узкой. В то время, когда Р.Блэкмор приезжает к родной музыкальной общественности, больше никаких течений выделить невозможно. Отечественная поп-музыка переживала кризис: бурное развитие музыкальных средств породило слишком много звучаний и направлений. Многочисленная аппаратура, в изобилии и разнообразии которой музыкальная индустрия Острова обогнала “традиционную” материковскую, по оценкам разных специалистов, на 10-25 лет, опробывалась в экспериментах, большей частью утомительных для прослушивания. (Наибольшим успехом к моменту возвращения Р.Блэкмора, по моим данным, пользовался речитатив на электронной ритм-секции — фоновая музыка, которую на материке назвали позже “рэп” и которую не успели никак определить отечественные музыкальные критики, этот речитатив, как и прочие опробирования, был однодневкой-экспериментом.)

Вернувшись на родину, Ритчи Блэкмор, с одной стороны, не находит в хаотическом многозвучии хотя бы следов хард-роковой и металической электрогитары, которой привержен, с другой стороны, в таком многозвучии всё прокатит. Он приглашает нескольких музыкантов, и создается группа “Пип Депл” — без всяких отсылок к “Дип Пепл”, игравших, на мой взгляд, более новую, но гораздо менее революционную музыку. С первым же альбомом (“Компьютерный див”,1983) “Пип Депл” прочно занимает верхушку хит-парадов. Натуральное звучание электрогитары, электрооргана и непрограммируемой ударной установки с участием живого человека оказалось настолько неожиданным экспериментом, что явилось своего рода сенсацией. Мелодичный, танцевальный рок стал началом переворота на музыкальном рынке Острова. Диски “Пип Депл” раскупались мгновенно, выступления группы нередко сопровождались массовыми нарушениями общественного порядка, “Пип Депл” сделались кумирами молодежи, статьи о них не сходили со страниц музыкальных журналов. Стиль “Пип Депл” подхвачен моментально, группы плодятся, как грибы, в какофонии экспериментов выделилось четкое корневое направление. Мнения музыкальных критиков разошлись в том, как назвать долгожданное музыкальное течение: олд-метал или нью-метал — но в том, что с приходом “Пип Депл” кризис отечественной поп-музыки завершился, их мнения сошлись. Олд-нью вернул отечественной поп-музыке мелодичность и простоту, более содержательную, на мой взгляд, чем галактическая заумь, космос подсознания и гипнотическая механистичность, наводнявшие музыкальный рынок Острова до прихода “Пип Депл”.

“Пип Депл” много гастролируют, и в 85-м отправляются в турне по Америке и Европе. Однако там их выступления остаются незамеченными на фоне многочисленных металических групп, в дальнейшем “Пип Депл” гастролировали за рубежом мало и недолго.

Многочисленные поклонники “Пип Депл” оставались верны олд-нью в течение четырех лет, кроме того, стиль олд-нью дал начало и многим другим. Ритчи Блэкмор выпускает несколько сольных альбомов, которые пользуются неизменным успехом.

Популярность “Пип Депл” упала, когда хлынула волна наци-рока. В 1987-м страна пережила экономический кризис, в интересах политиков искусственный, поэтому быстротечный. Наци-рок явился реакцией молодежи на неожиданную инфляцию, безработицу и приток неквалифицированной иностранной рабочей силы. Такие группы, как “Бешеная Цапля”, “Плесень”, завоевали себе место в рок-энциклопедиях Острова, но не на музыкальном рынке. Непрофессиональностью исполнителей наци-рок очень напоминал материковский панк, некоторые ветки пост-панка, в отдельных представителях нашел себя громоподобный, утрированный скиффл. Это течение полностью себя исчерпало чуть больше, чем за год, не имея уже ни социальной, ни музыкальной подпитки. Группы наци-рока были оттеснены музыкантами двух направлений. Одно из них, мелодичное, ритмичное, с мощным электронным звучанием, но, благодаря влиянию наци-рока, разумно обедненным, принято сейчас называть пост-техно. Второе, более разнообразное и богатое в музыкальном отношении, также являлось тем или иным продолжением олд-нью, в этом направлении уже довольно четко выделялись интересные музыканты и группы, а также их звукорежиссеры и бригады продюсеров. Однако, аудитория устала от оригинальных звучаний, пост-техно уверенно завоевывал первые места в хит-парадах, и скоро оба направления слились, благодаря чему звучание пост-техно разумно обогатилось. Понятие о коммерческой и некоммерческой музыке осталось только среди очень немногих приверженцев мэра, а мэром после какофонии начала 80-х можно было назвать любую неприятную музыку.

В 90-м году Р.Блэкмор неожиданно заявляет о своем уходе из “Пип Депл” (группа после этого распадается) и, к огорчению верных поклонников — его сверстников, уезжает на материк. В Сан-Франциско он создает группу “Рэйнбоу”, однако, вспомнив, что такая уже есть, переименовывает свою в “Бэйнроу”, не сильно заботясь о смысле названия. За полгода существования группа записывает и выпускает альбом. Он был отмечен в музыкальных кругах как очень техничный, даже выхолощенный. Группа продолжает существовать в лице Р.Блэкмора, прежнего названия и полностью нового состава. Сменив музыкантов, Р.Блэкмор выпускает следующий альбом, из которого становится ясно, что в высшей степени профессионально сработанная музыка не обязательно нескучна, впрочем, небольшому тиражу дисков средний успех был гарантирован. Не добиваясь широкой известности в Америке, Р.Блэкмор возвращается к соотечественникам.

В начале 90-х годов громко заявил о себе мэр, сформировавшись во что-то определенное. Экзотические шумы, сюрреалистические звуковые контрасты, индустриальная холодность в основном медленных композиций были приняты с энтузиазмом, мэр вышел на широкую аудиторию, не соперничая с фоновым развлекательным пост-техно. На сегодняшний день первые места в хит-парадах в основном по-прежнему за пост-техно, однако мэровские группы чувствуют себя уверенно. Более того, мэр приобретает всё более динамичное звучание, перенимая удобную для слушания, четкую ритмичность пост-техно. Богатейшая звуковая палитра, представленная отечественной музыкальной индустрией, нашла адекватное выражение в музыкантах этого стиля, пост-техно и их синтезе.

Композиции, бывающие в первой десятке хит-парадов, но которые трудно отнести к одному из двух основных направлений, сейчас принято называть ретро-попом. Музыканты ретро-попа пользуются меньшим, но стабильным успехом.

Зарубежная поп-музыка, исполняемая на “традиционной” аппаратуре, не отвечает менталитету островитян и сложившимся с 80-х годов нашим традициям и имеет более чем скромный успех у нашей аудитории. (Впрочем, вопрос об особенностях развития музыкальной культуры Острова является в среде критиков и музыковедов излюбленным предметом туманных споров, если они автору письма небезразличны, могу посоветовать любое толстое музыкальное издание Дагана, интересное на самом деле уже только специалистам, которым за написание туманных статей деньги платят. Всё-всё, редактор, завязываю, можешь вырезать это место.) Наиболее распространено мнение специалистов, что музыкальный рынок Острова обусловливается футуристической выделенностью отечественной музыкальной культуры.

Около года назад с возвращением Р.Блэкмора легендарная группа “Пип Депл” собралась вновь и записала звуковую дорожку к фильму “Пять компьютерных дивов”, которая скоро вышла отдельным диском и на прилавках не залежалась. Р.Блэкмор и другие музыканты группы оставили сцену, но продолжают творческую деятельность, записывают сольные альбомы, радуют иногда свою аудиторию новой совместной композицией в стиле олд-нью или звуковой дорожкой (органист группы П.Рэмбл сейчас занимается кинематографом и имеет свою киностудию). Виртуозная игра Р.Блэкмора каждой новой композицией подтверждает славу ветерана отечественного рока, “короля хард-роковой гитары”.

За более подробными сведениями о Р.Блэкморе и группе “Пип Депл” обращаться к любой рок-энциклопедии Острова.

Т.Фрутти.»



дальше


сноски


[1]    Метаязык, зд., не “над-язык”, а язык как явление (ex. «и способен ли Метаязык вместить Имя Бога»). “Имя Бога” — в данном контексте также условность. (ex. как в монотеистических религиях, так и в языческих насчитывается до нескольких десятков имен Господа или верховного божества.)


[1.1]    В отличие от Бона Жихарда, Альдер из этой реальности, физиологическая реакция на наркотики у него типичная. Поевший гашиша ведет себя не так активно, как вел себя в баре Альд. Вряд ли Альдер ел тогда гашиш, скорее рассказчик-‘Я из каких-то фонетических или ритмических капризов употребил название этого наркотика вместо любого другого.

дальше

Сайт управляется системой uCoz